[К содержанию]

Глава 2

Червленый Яр в XV в.

Червленый Яр и район Сарая в 1400—1480 гг.

После упомянутого сообщения Никоновской летописи под 1400 г. до последних десятилетий XV в. нет бесспорных и точно датированных сообщений о Червленом Яре. Впрочем, эта эпоха наиболее темна и для всей юго-восточной Руси, история которой в это время едва прослеживается по единичным, крайне фрагментарным и случайным известиям.

Может быть, косвенный намек на то, что район был не совсем пуст, можно видеть в сообщении о путешествии  венецианца А. Контарини из Ирана через Астрахань в Москву в 1476 г. После того как купеческий караван, с которым он ехал, переправился через Волгу  где-то немного выше нынешнего Волгограда,  его дальнейший маршрут реконструируется различными исследователями по-разному — и вдоль Дона, и по упомянутой Ордобазарной дороге (195, с. 162; 251, с. 191 — 192). Но замечания А. Контарини о движении на север с постепенным поворотом к западу по совершенно безлесной пустынной местности вплоть до каких-то мест, не очень  далеких от Переславля-Рязанского, при отсутствии упоминаний о переправах через большие реки (221, с. 201, 225) позволяют думать, что он двигался в основном по волго-донскому водоразделу, обходя с востока весь бассейн Дона, кроме, может быть, лишь самых верховьев Медведицы и Хопра, которые он мог пересечь, не обратив на них внимания. Во всяком случае, перевоз через судоходный Хопер, в то время гораздо более многоводный, чем сейчас, на Ордобазарной дороге близ устья Савалы трудно было не заметить. Не значит ли все это, что купцы предпочли обойти район, в котором имелось население, не внушавшее им доверия?

Как уже сказано, П. Н. Черменский считал, что Червленый Яр «запустел» еще во второй половине XIV в., что, однако, не подтверждается. Не только П. Н. Чермеиский, но и С, Н. Введенский считали его «запустевшим» в XV в. (34, с. 372—373). П. Н. Черменский видел причину этого в усилении крымских и ногайских набегов (248, с. 9—10; 250, с. 13; 252, с. 96). М. А. Веневитинов осторожно намекнул, что потомки червленоярцев могли уцелеть и впоследствии войти в состав донских казаков (42, с. 324—325). Но эта мысль не получила дальнейшего развития, видимо, потому, что слишком велик был хронологический разрыв между последним сообщением о Червленом Яре в 1400 г. и первыми сообщениями  о донских казаках в середине XVI в.

Версия о «запустении» района Червленого Яра связана не только с рассказом о «пустыне» в «Хождении Пименовом» и с опи­санием путешествия А. Контарини, но и с распространенным в исторической литературе мнением (217, с. 84; 218, с. 271) о том, что Сарай «запустел» еще в 1395 г., после разгрома его Тимуром и что после этого весь бывший центральный район Золотоордынского государства, северную окраину которого составлял Червленый Яр, пришел в полный упадок, так что там вовсе не осталось городов (в социально-экономическом смысле, т. е. ремесленно-торговых поселений). Сейчас это представление поддерживается археологами, которые при раскопках на территории Сарая пока не нашли признаков жизни позже начала XV в. (здесь и ниже имеем в виду Сарай-ал-Джедид — «Новый Сарай»).   

Однако, согласно персидской рукописи XV в., в 1438 г. Сарай был еще значительным торговым центром (77, с. 16—17). Известна монета, чеканенная в Сарае в середине XV в. (56, с. 276). Во многих русских летописях отмечено, что в  1471  г. Сарай взяли и ограбили спустившиеся на кораблях вниз по Волге вятчане. Очевидно, там еще было что грабить (183, т. 6, с. 194, т. 8, с. 168, т. 12, с. 141, т. 18, с. 235; т. 23, с. 159, т. 25, с. 291, т. 26, с. 241—242, т. 27, с. 135, 277, 351). Лишь недавно из сопоставления некоторых из этих сведений был сделан вывод о сохранении Сарая по меньшей мере до 1471 г. в качестве столицы Большой Орды — государства, оставшегося от Золотой Орды после отделения от нее в середине XV в. Астраханского, Крымского и Казанского ханств (255, с. 74). А. Контарини, проезжавший в 1476 г. через район Сарая, не отметил этот город, но, насколько можно понять по очень неясному, путаному тексту, не отметил не потому, что города не было, а по­тому, что там в это время шла очередная ханская усобица, вслед­ствие чего путешественники сочли за лучшее обойти это место стороной (221, с. 221—223, 241—242). Однако несколько дальше, описывая путь уже после переправы через Волгу, А. Контарини замечает, что они в это время находились, по словам спутников-татар, «на уровне Soria более чем на 15 дней пути к северу...». Под словами «на уровне» здесь по смыслу можно понимать только географическую долготу. Слово «Soria» буквально означает «Сирия», но поскольку последняя тут явно не при чем, заслуживает внимания предположение Е. Ч. Скржинской о том, что имеется в виду Сарай. Если это так, то это еще одно подтверждение существования Сарая (221, с. 225, 242).

Вплоть до конца 1470-х гг. существовали и сарайские православные епископы. Правда, примерно с середины XV в. их именовали не только сарайскими, но и Крутицкими по названию их подворья в Москве, и существует мнение, что с этого времени они уже постоянно жили в Москве (224, вып. 1, с. 8—9, 40—41). Но вопрос не выяснен до конца. Вероятно, епархия вообще клонилась к упадку вследствие распространения мусульманства и сокращения числа православных христиан в Орде, так что епископам уже незачем было присутствовать там лично, можно было довольствоваться каким-то более скромным представительством или временными посещениями. Но во всяком случае в титуле этих епископов сохранялось и слово «сарайский» («сарский»), и нет сведений о ликвидации сарайской кафедры до 1480 г., после чего ее существование стало уже технически невозможным. Характерно и то, что лишь много позже, в основном в XVI в. эту кафедру, фактически уже определенно находившуюся в Москве, стали наде­лять землями за пределами бывшей Сарайской епархии, из чего можно понять, что до этого, и во всяком случае до 1480 г., крутицкие епископы еще получали какие-то доходы со своей прежней территории.

Имеются и некоторые, пока еще неясные и требующие изучения сведения о том, что где-то между Червленым Яром и Волгой на той территории, которая в середине XIV в. решением митрополита Алексея была оставлена в ведении Саранской епархии, в конце XV в. существовали какие-то православно-христианские поселения с церквами, подчиненными сарайским епископам (131, ч. 39, № 2, с. 229; 216, вып. 4, с. 195, вып. 5—6, с. 265, 283).

Наконец, о существовании Сарая вплоть до 1480 г. свидетель­ствуют и известные события этого года — поход сарайского Ах­мед-хана на Москву, «стояние на Угре», бегство войска Ахмед-хана и разгром центрального района Большой Орды. В московских летописях, составленных вскоре после этого в конце XV в. и во многих, опирающихся на них, более поздних летописных компиляциях все эти события описаны без каких-либо упоминаний о Сарае и его окрестностях. Но в составленной во второй половине XVI в. Казанской летописи, известной во многих списках и под разными названиями («Казанская история» и др.), подробно рассказано, что во время «стояния» Иван III тайно послал в тыл Ахмед-хану крупный отряд, состоявший из касимовских татар и русских, под командой находившегося на русской службе крымского эмигранта Нур-Даулета (брата тогдашнего крымского хана Менгли-Гирея) и русского воеводы князя Василия Ноздреватого Звенигородского. Отряд, спустившись на кораблях по Волге, напал на Орду, обнаружил только женщин, стариков и детей,  учинил там полный  разгром, угнал в плен, кого мог (но вряд ли  многих, поскольку после такого глубокого рейда надо было спешно уходить), а остальных перебил почти всех, в том числе и жен Ахмед-хана, и лишь немногих недобил только потому, что касимовские татары под конец почувствовали некоторые угрызения совести. Но и недобитых добили пришедшие немедленно вслед за касимовско-русским отрядом заволжские ногайцы, восставшие против Ахмед-хана и полностью занявшие весь разгромленный район, что, вероятно, тоже было подготовлено  Иваном III, Именно этот погром в Орде изображен в Казанской летописи как главная причина отступления Ахмед-хана с Угры (84,   с.   56—57; опубликовано много других списков, отличающихся в данном фрагменте лишь несущественными деталями) .

В. Н. Татищев, излагая этот рассказ без точной ссылки на источник, почему-то утверждает, что разгром был произведен не в центре Орды, а в Болгаре (230, т. 6, с. 69, 70), хотя ни в одном из опубликованных списков Казанской летописи этого нет. Но это невероятно. Болгар был разрушен русскими войсками еще в 1431 г., а в 1480 г. этот район находился уже в центре Казанского ханства, отколовшегося от Золотой Орды, так что бывшие золотоордынцы, оставшиеся в составе Большой Орды, явно ие могли там кочевать. Да и независимо от отношений с Казанским ханством они ие могли там находиться поздней осенью, когда было совершено нападение Нур-Даулета и Ноздреватого, ибо в это время большеордыиские татары, по принятым у них правилам кочевания, должны были находиться ие на севере, а на юге своей кочевой территории, в Нижнем Поволжье (о правилах кочевания см. ниже).

Сообщение Казанской летописи неоднократно и многими авто­рами  объявлялось  недостоверным  или  просто  игнорировалось, поэтому надо разобрать этот вопрос подробнее. М. М. Щербатов и Н. М. Карамзин считали рассказ не только достоверным, но и единственным правильно объясняющим весь ход событий на Угре и в Москве во время «стояния» (92, т. 6, с. 147, 159; 273, т. 4, ч. 2, с.  183—184). Впервые его поставил под сомнение, не объясняя причин, историк первой половины XIX в. Н. С. Арцыбышев (10, т. 2, с. 46—49). Затем в течение столетия одни авторы признавали или по крайней мере не отвергали содержание этого рассказа (39, ч. 1, с. 91 — 144; 56, с. 276—278; 121, с. 218—222; 239), а другие выступали резко против него. Так, С. М. Соловьев объявил его вполне недостоверным, считая, что, во-первых, «это известие находится в одном из самых  мутных источников» — Казанской летописи, а во-вторых, Ахмед-хан, по сведениям московских летописей, после ухода с Угры «вовсе не спешил домой», хотя, по мнению С. М. Со­ловьева, должен был бы спешить туда после получения известия о разгроме Сарая (225, кн. 3, с. 361). А. Е. Пресняков заявил, что «сообщения „Казанского летописца", резко противоречащие данным всех остальных источников, не имеют никакой исторической цены» (191, с. 289—290). Впоследствии он же (192, с. 425), а за ним и многие другие молчали и по сей день молчат о походе Нур-Даулета и Ноздреватого.

В послевоенные годы с защитой версии Казанской летописи выступил К. В. Базилевич (15, с. 134—163). Против его аргументации ие было высказано никаких обоснованных возражений, если не принимать всерьез теоретические рассуждения о том, что любое одобрение действий.Иваиа III как политика и полководца означает недопустимое преувеличение роли личности в истории вообще (136, с. 55—57, 66—69). Но несмотря на отсутствие научных возражений К. В. Базилевичу замалчивание похода Нур-Даулета и Ноздреватого в исторической литературе продолжается. Лишь немногие  вскользь  говорят об этом  походе,  ие  придавая  ему большого значения (8, с. 86; 81, с. 266; 247, с. 881; 254, с. 117—118). В В. Каргалов упоминает его, но почему-то отдает предпочтение невероятной версии В. Н. Татищева с локализацией события в Болгаре, вследствие чего вся операция выглядит лишь как «отвлекающий удар» (96, с. 84—87).

Таким образом, аргументы С. М. Соловьева и А. Е. Преснякова остаются пока единственным основанием для недоверия к рассказу Казанской летописи. Но эти аргументы явно слабы. Нельзя огульно делить исторические источники на более «мутные» и менее «мутные» — критике подлежат ие источники в целом, а лишь конкретные сообщения, в них содержащиеся. Никакого противоречия одного источника всем остальным в данном случае вообще нет, ибо ни в одном источнике нет сведений, опровергающих сообщение Казанской летописи. Есть лишь умолчание о походе Нур-Даулета и Ноздреватого, но умолчание—это еще не опровержение. А если бы и имело место какое-либо противоречие одного источника остальным, то и это еще нельзя было бы считать признаком недостоверности. Возможен случай, когда единственный противоречащий, источник — это источник, счастливо избежавший тенденциозных искажений и фальсификаций, которым подверглись организованно, в массовом порядке все остальные источники по определенному вопросу, В данном случае это как раз очень возможно, ибо Казанская летопись — единственная, не связанная с московскими летописями XV в., написанная русским человеком, жившим в ханской Казани в. первой половине XVI в., свободным в то время от давления и контроля со стороны московских властей и вернув­шимся в Москву лишь после того, как это давление, характерное для XV в., прекратилось. А о возможности такого давления мы уже знаем на примере летописного рассказа о взятии Ельца Тимуром. Что касается замечания С. М. Соловьева о том, что Ахмед-хан «не спешил домой», то на это Г. 3. Кунцевич справедливо возразил, что хану, оставшемуся без дома, уже некуда было спешить (121, с. 220).

Тамбовские историки-краеведы нашли в московских архивах и опубликовали составленную в 1681 г. выписку, сделанную «в Разряде», с кратким изложением истории завоевания москов­скими войсками юга и юго-востока Европейской России. Важно, что выписка сделана именно «в Разряде» — в дневнике важнейших государственных событий, который велся при дворе московских великих князей и затем царей и представляет собой источник, независимый от летописей. Там сказано, что «в прошлых давних летах, при княжении великих князей московских ... татарские цари жили в Орде на луговой стороне Волги реки, на реке Ахтубе» и что «великие князи московские на Ахтубе Орду войною разорили и учинили пусту...» (47, с. 49). Как видим, разорили Орду именно «великие князи московские», а не ногайцы, и не вообще Орду, а совершенно конкретно резиденцию ханов на Ахтубе — левом притоке Волги ниже нынешнего Волгограда, т. е. именно Сарай. В опубликованных «Разрядных книгах» этой записи нет, но не все такие книги сохранились и не все сохранившиеся их списки опубликованы, уцелевшие списки различаются в деталях, так что вполне возможно, что в конце XVII в. еще существовала, а может быть, и сейчас где-то хранится, но не издана книга с записью о разгроме Сарая.

В пользу достоверности рассказа Казанской летописи говорит и одна деталь, содержащаяся в остальных летописных рассказах о «стоянии на Угре». Войска Ахмед-хана и Ивана III начали отход с Угры одновременно. Историки, не доверяющие Казанской летописи, уже добрых полтораста лет спорят о том, чем объясняется эта удивительная одновременность. На эту тему создана огромная дискуссионная литература, придумано множество причин отступления Ахмед-хана и отдельно от них причин отступления Ивана III. Но загадочная одновременность отхода обоих войск так  и не получила рационального объяснения. И только с учетом рассказа Казанской летописи все становится на свои места. Гонцы с известием о разгроме центра Большой Орды должны были скакать одновременно к Ахмед-хану и к Ивану III. Скакать они могли, очевидно, не иначе как кратчайшими, примерно параллельными дорогами. Поэтому они и прискакали одновременно, и обоим полководцам одновременно стало ясно, что стоять больше незачем. Умолчание всех московских летописей о походе Нур-Даулета и Ноздреватого тоже может быть объяснено. При всех текстологических различиях между летописями для них характерно общее желание опорочить Ивана III, умалить его роль в событиях 1480 г. и даже представить эту роль как отрицательную. Стремление Ивана III всеми способами затянуть оборонительное «стояние» и избежать наступления на татар представляется как нерешительность и результат влияния плохих советчиков (в то время когда на самом деле он ждал донесения из района Сарая). Одновременное отступление обоих войск изображается так, будто Иван III отступил по трусости и глупости, а Ахмед-хан исключительно в силу божьего промысла  (совершенно подобно Тимуру под Ельцом!), В одних летописях это говорится прямо; в других более или менее завуалированно,  но достаточно понятно;  в  некоторых события описаны без оценок и объяснений, но и в этих случаях читатель вынужден сам, без подсказки, оценить поведение Ивана III не луч­шим образом, потому что без рассказа  о  походе Нур-Даулета и   Ноздреватого оно действительно  во  многом  непонятно   (183, т. 6, с. 223—232, т. 8, с. 205—213, т. 11, с. 198—212, т. 15, вып. 2, стб. 498, т. 18, с. 267—269, т. 20, 1 -я пол., с. 338—347, т. 21, 2-я пол., с. 555—565, т. 23, с. 180—183, т. 24, с. 198—201, т. 25, с. 327—328, т. 26, с. 262—274, т. 27, с. 282—284, 355—357). Короче говоря, чтобы опорочить Ивана III, надо было убрать рассказ об этом походе. Его и убрали!

Не вдаемся здесь в разбор вопроса о том, кто именно органи­зовал сплошное редактирование всех летописей еще при жизни Ивана III. Врагов у него было более чем достаточно. Это понял еще Н. М. Карамзин, в дальнейшем назывались и имена вероятных участников этого дела (169). Важно, что в их числе фигурирует митрополит Геронтий — единственный человек, располагавший в те годы необходимым административным аппаратом для контроля над летописанием.

Итак, по всем сведениям о Сарае за весь XV в., можно спорить о том, почему археологи не находят следы послетимуровского Сарая, но не о том, продолжала ли существовать до 1480 г. в этом районе столица Большой Орды. Она могла несколько сместиться с прежней территории, могла далеко не достигать размеров до-тимуровского Сарая, могла затеряться среди почти непрерывного ряда золотоордынских поселений вдоль всей Ахтубы, из которых не все исследованы и многие вообще не сохранились (67, с. 111 — 114). Но где-то в этой местности она существовала.

Червленый Яр лежал на северной окраине центрального района Большой Орды. Если это было, как мы предполагаем, объединение общин, в какой-то степени автономное в рамках Большой Орды, но все же входившее в ее состав и признававшее ее власть, то именно войска сарайских ханов и должны были защищать эту часть своего центрального района от любых внешних вторжений. Вместе с тем заволжские ногайцы, разгромившие Большую Орду в конце 1480 г., и крымцы, двадцать лет спустя добившие последние остатки большеордынского войска, до 1480 г. были еще не настолько сильны, чтобы серьезно угрожать центру Большой Орды, втом числе и Червленому Яру. Вот почему до 1480 г. мы не видим причин для каких-либо принципиальных изменений ситуации в Червленом Яру по сравнению с обстановкой, существовавшей в XIV в

Район Червленого Яра после разгрома Сарая. Общая ситуация в районе Червленого Яра.

Ситуация в Червленом Яру резко изменилась немедленно после «стояния на Угре» и разгрома района Сарая. Осенью 1480 г. Ахмед-хан, которому стало некуда возвращаться, увёл свое войско с Угры на юг, на Северский Донец, на земли, формально еще принадлежавшие Большой Орде, а фактически находившиеся уже под контролем Крымского ханства и попавших в зависимость от него северопричерноморских групп золотоордынских татар. В начале следующего, 1481 г. туда совершили набег заволжские ногайцы, убили Ахмед-хана и, видимо, сильно потрепали его войско. После этого еще в течение двух десятков лет это бездомное войско без народа и без постоянной территории судорожно металось по степям между Доном и Днепром, преследуемое крымскими и московскими войсками (в те годы Иван III и крымский хан Менгли-Гирей были союзниками).

В войске еще существовали ханы, официально считавшиеся ханами Большой Орды, — сыновья Ахмед-хана, которые правили совместно («Ахматовы дети» русских летописей). Под конец этого двадцатилетнего периода среди них выделился Шейх-Ахмед (Ших-Ахмат русских летописей), который и оказался номинально по­следним ханом Большой Орды. Он до последних дней своего правления еще создавал видимость существования Большой Орды как полноценного государства с территорией и народом, в частности, вел активную дипломатическую переписку с соседями, которая хорошо сохранилась, опубликована и позволяет проследить ход событий день за днем, но это была уже явная фикция. Кучка ханов не имела никакой фактической власти за пределами того клочка земли, на котором в каждый данный момент находилось это войско. Оно постепенно разлагалось, от него откалывались одна за другой и разбегались значительные группы. Последние его остатки добили крымцы в 1502 г. близ Киева, Шейх-Ахмед бежал к польскому королю Александру, который немедленно посадил его в тюрьму.

Фактически конец Большой Орды как последнего этапа существования Золотоордынского государства надо датировать именно 1480 г., разгромом Сарая. Все последующее — лишь затянувшаяся агония обреченного войска, с которым соседи не спешили расправиться только потому, что не хотели нести лишние потери, видя, как оно разваливается само собой.

Вот в эти последние два десятилетия XV в. положение Червле­ного Яра стало действительно сложным. На бывшей территории Большой Орды западнее Волги воцарился политический вакуум. Все соседи были еще слишком слабы, чтобы сразу поделить эту территорию между собой, они лишь постепенно начали внедряться на ее окраины: Московское государство — с севера, Польско-Литовское — с запада, Крымское ханство — с юга, объединения заволжских ногайцев — с востока. Именно последние, начав экспансию на правый берег Волги, на территорию между Волгой и Хопром, хотя еще далеко не сразу дошли до Хопра, но создали определенную угрозу для Червленого Яра. Он не имел теперь защиты и поддержки ни с какой стороны и оказался одиноким самостоятельным образованием среди огромной территории, хотя не пустой, но имевшей весьма редкое население.

Вероятно, и отношения Червленого Яра с Москвой в то время были не безоблачными. С точки зрения Москвы Червленый Яр должен был представлять собой какую-то подозрительную полурусскую, полутатарскую группу, хотя и православную (и то еще неизвестно, полностью ли), но входившую в состав Большой Орды и вполне лояльную по отношению к ней вплоть до ее падения (весьма возможно, что червлеиоярцы, особенно татары, служили и в войске Ахмед-хана). И конечно особенное неудовольствие московского правительства должны были вызывать отсутствие феодалов и общинные демократические порядки в Червленом Яру, резко  противоречившие окрепшему,  быстро  набиравшему силу московскому феодализму. А червленоярцы в свою очередь не могли не видеть, что Москва именно в начале 1480-х гг. прибрала к рукам бывшее Елецкое княжество и, значит, в районе устья Воронежа вступила в прямой контакт с Червленым Яром. Они не могли не знать, что рязанские великие князья еще раньше стали марионетками великого киязи московского и что в Рязанском княжестве еще с середины XV в. фактически правили московские наместники, Более того, были моменты, когда войско Шейх-Ахмеда в своих скитаниях доходило до правого берега Дона против червленоярской территории и хотя через Дон не переходило, но московские войска, чтобы не пустить его через Дон, бывали и на левом берегу, т. е. уже прямо па червленоярской земле.

Было бы неудивительно, если бы в такой ситуации Червленый Яр действительно «запустел». По этого не произошло. Именно здесь следует сообщение, не замеченное никем из историков, специально занимавшихся Червленым Яром, не только показывающее, что Червленый Яр не «запустел», но и многое объясняющее в его предыдущей истории.

Рассказ о переселении червленоярцев на Терек

В 1880 г, известный исследователь северокавказского казачества И. Попко опубликовал книгу о гребенских казаках. Так на­зывается группа русских казаков на Тереке, живущая выше собственно терских казаков, занимающих нижнее течение реки. Ранее было принято считать, что гребенские казаки образовались из группы нижнедонских, переселившейся на Терек в конце XVI в. во главе с атаманом Андреем Шадрой. Но И. Попко привел изло­жение рукописи из собрания гребенского генерала Ф. Ф. Федюшкина, представлявшей собой, по словам И. Попко, сделанную в 1830-х гг. запись местного предания о происхождении гребенских казаков. Согласно этому изложению, первоначальное ядро гребенцев составили «рязанские казаки» из «волости Червленый Яр» на Хопре, переселившиеся, по мнению И. Попко, примерно в 1520— 1530-х гг. Точная дата переселения, насколько можно понять, в рукописи не была указана (186, с. II—III, XL—XLI, 7, 9—10,12-27).

Это сообщение вызвало весьма острую дискуссию между северокавказскими и донскими местными историками, продолжавшуюся вплоть до Октябрьской революции, Впоследствии спор временами возобновлялся и до сих пор не завершен. В советское время исследователи, касавшиеся этой темы, в большинстве своем принимали традиционную версию, некоторые поддерживали и версию И. Попко или признавали вопрос невыясненным, но никто из них не только не занимался этим специально, но и не знал всех дореволюционных материалов дискуссии (76, с. 182-184; 101, с. 16; 124, с. 31, 93; 125, с. 28-31, 39—41; 158, с. 352-353; 236, с. 141 — 143).

Прежде чем разбирать изложение И. Попко, необходимо сказать несколько слов об обстановке, в которой появилась его книга о политической подоплеке дискуссии и о некоторых дополнительных сведениях, относящихся к нашей теме и всплывших в связи с дискуссией.

В XIX и начале XX в. историки донского казачества — в большинстве своем казачьи генералы и высшие офицеры, происходившие из нижнедонских, так называемых низовых казаков, утверждали, что все остальные группы русских казаков на Северном Кавказе и Урале образовались из низовых донских. А историки недонского происхождения, во многих случаях тоже казачьи генералы и офицеры, искали доказательств самостоятельного возникновения отдельных групп казаков. Этот спор имел далеко не чисто академический интерес. Донские генералы рвались к командным должностям не только в своем, но и в других казачьих войсках и пытались создать для этого наукообразное историческое обоснование. Недонские генералы, разумеется, сопротивлялись и тоже пускали в ход историю. И. Попко, кубанский казачий генерал украинского происхождения, тут был не единственным.

Те же низовые новочеркасские генералы-историки насаждали и версию о том, что образование донского казачества началось с низовых казаков, что казачья колонизация Дона шла снизу вверх, что верховые казаки, т. е. среднедонские вообще и хоперские в их числе, появились позже низовых и, играли в истории донского казачества второстепенную роль. В этой версии видно влияние застарелой взаимной неприязни между низовыми и верховыми казаками, дававшей себя чувствовать уже в конце XVI в., когда низовые казаки категорически требовали, чтобы в официальных документах, касавшихся всего донского казачества в целом, их упоминали обязательно впереди верховых (114, с. 459—466, 477; 270, с. 329). Неприязнь, не вспыхивавшая открыто, но постоянно тлевшая, имела, по-видимому, целый ряд причин. Играли свою роль и в среднем несколько большая зажиточность низовых казаков по сравнению с верховыми, и не совсем одинаковый этнический состав обеих групп, может быть, и какие-то более древние традиции, восходящие еще к доказачьему населению региона. Но более всего играло роль, вероятно, то, что среди верховых, постоянно пополнявшихся беглыми русскими крестьянами, были особенно сильны антифеодальные настроения, в то время как низовые были относительно более умеренными и верноподданными по отношению к Москве и затем к Петербургу. Представление о приоритете низовых казаков поддерживалось и официальной петербургской историографией, вероятно, потому, что верховые и особенно хоперские казаки были активнейшими участниками многих анти­правительственных движений в XVII и XVIII вв.

И. Попко своей публикацией не только подорвал версию о приоритете донцов в истории русского казачества вообще, но и позволил себе вмешаться во внутренние дела Войска Донского, поставив под сомнение приоритет низовых казаков перед верховыми. Дело в том, что низовые донские казаки, несмотря на все попытки новочеркасских историков доказать их древность, обнаруживаются на исторической сцене никак не ранее конца 1540-х гг., т. е. намного позже хоперских червленоярцев (имеем в виду появление казачества как специфической организации, а не появление вообще населения в Нижнем Подонье, существовавшего и раньше). Из сказанного уже достаточно ясно, что немалая часть дискуссионных выступлений должна была быть обусловлена далекими от науки корпоративными интересами отдельных групп казачьих генералов.

С наиболее резкими возражениями против версии И. Попко вплоть до обвинений и фальсификации рукописи выступили И. Кравцов, И. В. Бептконский, П. Юдин и Е. П. Савельев (20, с, 5-7; ИЗ, с. 1...77; 216, вып. Б—6, с. 241; 275, № 178, с. 2).

И. В. Беитковский при этом еще выдвинул собственную версию об образовании гребеицев в конце XVI в. из казаков с Северского Донца, существовавших там якобы еще в XIV в. (20, с. 3—б), причем эта версия тоже нашла сторонников (208, с. 586; 216, вып. 4, с. 196, вып. 5—6, с. 239—241). Вопрос о происхождении северско-донецкой группы казаков вообще плохо изучен и заслуживает внимания, но в ходе дискуссии выяснилось, что он не имеет отношения ни к гребенским казакам, ни к Червленому Яру (93, № 52, с. 2; 233, № 67, с. 2; 275, № 178, с. 2). Однако некоторые другие моменты дискуссии интересны для нашей темы.

Прежде всего выяснилось, что традиционная версия о переселе­нии на Терек нижнедонских казаков атамана Андрея Шадры, которое все оппоненты И. Попко настойчиво датируют 1580-ми гг. или даже более точно 1584 г., во-первых, основана на таких же записях преданий, как и версия И. Попко, и в этом отношении ничуть не более достоверна, а во-вторых, эта версия излагается со многими искажениями и передержками, в то время как ее первоисточники не дают оснований для тех выводов, которые из них делаются.

Одним из таких первоисточников является предание, записанное у гребенских казаков примерно в 1760—1770-х гг. и опублико­ванное в книге А. Ригельмана, законченной в рукописи в 1778 г. (202, с. 22,   138;  о  времени сбора материала см.: 26, с. VI). По преданию, гребенские казаки произошли от донских, разбойничавших на Волге и выгнанных оттуда воеводой Мурашкиным. Других деталей и дат не указано. Имеется ссылка на неопубликованную рукопись А. Ригельмана 1758 г., где будто бы дано более подробное изложение вопроса. Но в найденной впоследствии и опубликованной анонимной рукописи, которую обоснованно идентифицируют с указанной рукописью А. Ригельмана, нет даже тех сведений, которые имеются в книге (108, с. 181). Из другого источника — из сибирской Ремезовской летописи известно, что воевода Мурашкии изгнал с Волги разбойничавших там казаков не в  1580-х  гг„  а  в   1577  г.   (220, с.  313).  Правда, недавно Р. Г. Скрынников без всякой аргументации заявил, что в этом сообщении «все вымышлено» (223, с. 87). В действительности может быть вымышлено содержащееся там же сообщение, что среди выгнанных Мурашкиным казаков был Ермак, будущий завоеватель Сибири (только этот вопрос и интересует Р. Г. Скрынникова), но отрицать вообще весь поход Мурашкина и его дату нет оснований.

Другим источником той же версии считается предание, опубликованное в «Лексиконе» В. Н. Татищева, законченном в рукописи в 1745 г. (231, с. 162, 247). Здесь говорится, что в 1554 г. группа донских казаков во главе с атаманом Андреем, разбойничавшая на Волге, ушла на Терек, где захватила на кумыцкой земле заброшенную крепость и назвала ее Андреевой Деревней. Оттуда казаки во главе с атаманом Шадрой в 1569 г. перебрались вверх по Тереку, в тот район, где и остались впоследствии под именем гребенских казаков (не считая ряда местных перемещений в пределах этого района). Очевидно именно из сообщения В. Н. Татищева позже заимствована версия об атамане Андрее Шадре. Но, во-первых, по контексту не видно, что атаман Андрей и атаман Шадра — одно и то же лицо; скорее, это два лица, действовавшие в разное время и в разных местах. Во-вторых, Андреева Деревня по-кумыцки называется Эндери, что означает гумно или ток, и не исключено, что не название Эндери произошло от имени Андрей, а, наоборот, легенда об атамане Андрее — от названия Эндери, более древнего, чем рассматриваемые события (190, с. 31—32). И в-третьих, и это для нас главное, все переселение тут датируется не 1580-ми, а 1554—1569 гг.

Различия между обеими легендами легко объясняются тем, что разные гребенские станицы основывались различными группами переселенцев, шедшими из разных мест и в разное время, поэтому  содержание каждой легенды зависит от того, в какой станице она записана. Но для нас важно, что обе легенды не только не под­тверждают традиционную датировку переселения 1580-ми гг., но и не дают никаких оснований считать переселившихся казаков именно нижнедонскими. Более того, по версии В. Н. Татищева, дата ухода казаков с Волги — 1554 г. — позволяет сомневаться, что они были вообще донскими . Последние в это время еще едва успели появиться на Дону, а на Волге тогда разбойничали не донские, а так называемые мещерские казаки, о которых еще будет речь ниже и которые вообще не имели никакого отношения к Дому.

Выявлены и другие сведения, не зависимые от книги И. Попко,  позволяющие думать, что гребенская группа казаков существовала ранее конца XVI в. Так, около 1582 г. (точная дата из неполной публикации не ясна) московское правительство писало ногайским мурзам по поводу бесчинств казаков на Волге, что это «беглые казаки, которые, бегая от нас, живут на Терке и иа море, на Яике и иа Волге, казаки донские, пришел с Дону...» (228, с. 41),  Хотя не сказано, где именно на «Терке» (Тереке) живут казаки, но, поскольку упомянуты кроме них еще казаки «на море», ясно,что последние — это казаки близ устья Терека (собственно «терские», по общепринятой терминологии), и, следовательно, под казаками «на Терке» здесь можно понимать только гребенских. Значит, в начале 1580-х гг. они уже существовали и, видимо существовали довольно давно, если успели настолько укрепиться, что начали делать вылазки на Волгу.

Недавно опубликован документ,  из которого видно,  что какая-то группа разбойничавших на Волге казаков (не сказано, какого происхождения) сбежала оттуда «в черкасы» ранее 1563 г., причем «черкасами» в данном случае названы кабардинцы, на землях которых и начали селиться гребенские казаки (125, с. 40). . В 1554 г. Иван IV в наказе русскому послу в Польше велел отвечать на возможный вопрос о московско-кабардинских отношениях: «Черкасы (кабардинцы. — А, Ш.) государей наших старинные холопы, а бежали с Резани» (170, т. 59, с. 449). Эти слова, конечно, нельзя понимать буквально, но они могут свидетельствовать о  наличии  среди кабардинцев еще в начале 1550-х  гг. каких-то русских, вероятнее всего гребенских казаков.

С. Герберштейн в своей книге сообщает, что «черкесы», под которыми он подразумевает вообще адыгов и в их числе кабардинцев, «совершают богослужение на славянском языке (который у них в употреблении)» (51, с. 160). Поскольку С. Герберштейн мог получить такие сведения лишь в один из двух своих приездов в Москву, в 1517 или в 1526 г., и поскольку эти сведения могли попасть с Кавказа в Москву, очевидно, лишь спустя некоторое время после распространения русских богослужений и русской языка среди «черкесов», можно думать, что какие-то русские появились на Северном Кавказе даже ранее 1520—1530-х гг., к которым И. Попко приурочил переселение червленоярцев.

Участники дискуссии привлекли и некоторые диалектологиче­ские и Этнографические данные конца XIX—начала XX в. Конечно, к этим материалам надо относиться с осторожностью, поскольку и в Подонье, и на Северном Кавказе в период с XVI по XIX в. произошли очень большие перемещения населения. Но все же уместно отметить, что в говоре гребенских казаков не обнаружено сходства с говором низовых донских казаков, но найдено определенное сходство с некоторыми воронежскими крестьянскими говорами и с говором русских крестьян в районе стыка Воронежской, Тамбовской и Саратовской губерний, т. е. в местности на междуречье Хопра и Вороны примерно в 40 км к северо-востоку от устья Вороны (93, № 53, с. 2; 94, с. 107—108; 233, № ПО, с. 3, № 111, с. 3, № 114, с. 2). Не менее интересно, что, по рассказам стариков, примерно в начале XIX или в конце XVIII в. у гребенских казаков сохранялся обычай выбирать себе невест в южной части Воронежской губернии (233, № 114, с. 2).

Каждый из перечисленных фактов сам по себе еще недостато­чен для определенных выводов, но в сумме они подкрепляют друг друга и позволяют считать, что версия И. Попко о происхождении гребенцев от червленоярцев, а не от низовых донских казаков не представляет собой в принципе ничего невероятного. Это и было признано рядом еще дореволюционных участников дискуссии (18 с. XLI— XLII; 94, с. 107—108; 190, с. 12—17, 27—32; 201, с. 7-9)!

Однако сам И. Попко дал повод для обвинений в фальсификации, опубликовав только вольное изложение рукописи, явно не свободное от его собственных пояснений и домыслов и от использования дополнительных источников, а местами содержащее и прямо невероятные сведения, если понимать их буквально. В связи с этим обратим внимание на происхождение рукописи.

По словам И. Попко, автором рукописи был некий «человек науки, носивший серую солдатскую шинель и убитый в одной из вельяминовских экспедиций за Тереком, в 1830-х годах» (186, с. XLI). И. Кравцов, обвиняя И. Попко в фальсификации, в то же время сообщил, что обращался к нему с вопросами и получил от­вет, в котором между прочим сказано, что рукопись написана на польском языке (113, с. 43—44). В 1910—1912 гг. местные терские историки В. А. Потто и Г. Ткачев сообщили, что рукопись утеряна, причем Г. Ткачев уточнил, что она пропала после смерти И. Попко (190, с. 16; 233, № 67, с. 2). В. А. Потто при этом добавил, что автор рукописи был «человеком весьма образованным, бывшим профессором Виленского университета, которого судьба случайно забросила в Червленную (одну из гребенских станиц. — А. Ш.)  (190, с. 16). Поскольку до этого ни И. Попко, ни другие участники дискуссии не сообщали о том, что автор рукописи был виленским профессором, можно понять, что В. А. Потто успел сам ознакомиться с рукописью, до того как она пропала.

Зная важнейшие факты истории Российской империи первой половины XIX в., легко понять, что виленский профессор оказался солдатом на Кавказе за причастность скорее всего к польскому восстанию 1830—1831 гг., за что в те годы было сослано на Кавказ вообще много польских революционеров. Ясно, что цензура не позволяла назвать его фамилию, известную, вероятно, всем участникам дискуссии. Возможно, что с этим связаны и пропажа рукописи, и то, что И. Попко не опубликовал полных цитат из нее.

В. А. Потто полагал, что виленский профессор записал предание со слов самого генерала Ф. Ф. Федюшкииа, впоследствии владевшего рукописью (190, с. 16). Но из списка гребенских казачьих офицеров 1839 г. видно, что в этом году отцу Ф. Ф, Федюшкина было 39 лет (186, с. 467), значит он сам в 1830-х гг., при жизни профессора, был в таком возрасте, что вряд ли мог рассказывать предания. И зачем генералу понадобилось бы хранить перевод собственного рассказа на польский язык, если он мог сам написать его по-русски? Скорее предание могло быть записано со слов какого-то более старого гребенского казака.

Не менее вероятно, что рукопись содержала вообще не запись устного предания, а перевод какой-то русской рукописи, например местной казачьей летописи, На такую мысль наводит наличие в изложении И. Попко многих мелких деталей, обычно не сохраняющихся в устных преданиях. Надеемся, что для уточнения истории рукописи удастся в дальнейшем выяснить и личность виленского профессора, и детали биографии генерала Ф. Ф. Федюшкина.

Учитывая все эти обстоятельства, вряд ли можно отрицать существование рукописи виленского профессора, спорить можно лишь о неточностях перевода и изложения и о возможных пропусках или, наоборот, о добавлениях  по другим  источникам.

Местоположение «волости Червленый Яр»

Разбор изложения И. Попко начнем с вопроса о местополо­жении «волости Червленый Яр». В одном месте И. Попко пишет, что переселенцы, отправившиеся на Кавказ, «выплыли весенним половодьем  в  Дон,  откуда,  по Камышинке, переволоклись  на Волгу», т. е. из Дона  поднялись по Иловле, а оттуда попали в Камышинку — обычный в то время путь через волок из донского бассейна в волжский. Затем он уточняет, что выплыли «рекою Хопром» «по половодью из городка Червленного», в честь которого затем был назван городок (казачья крепость) Червленный на Тереке, впоследствии станица Червленная (186, с. II—III, 13—14). В другом месте И. Попко пишет: «...казаки рязанские обитали по реке Червленому Яру», что явно не согласуется со словами о «городке Червленном» на Хопре. Но происхождение неувязки можно понять. Хотя городок Червленный явно идентифицируется со знакомым нам Червленым (Чермным) Яром на Хопре при устье Савалы, но все источники, в которых упоминается этот пункт, были опубликованы лишь после издания книги И. Попко. Последний мог знать о Червленом Яре только по источникам, обобщенным в книге Д. Иловайского, и Червленый Яр, вероятно, представлялся ему довольно большой и неопределенной территорией на хоперско-донском междуречье, а не конкретным пунктом на Хопре. Значит, И. Попко не мог заимствовать «городок Червленный» на Хопре из существовавшей в его время литературы. Вряд ли он выдумал этот городок  сам,  основываясь только  на  сходстве  названий гребенской станицы Червленной и Червленого Яра, как это утверждали некоторые из авторов, обвинявших И. Попко в фальсификации (216, вып.  5—6,  с.  241;  275,  №   178,  с. 2). Остается признать,  что городок Червленный на Хопре был  упомянут в рукописи виленского профессора. Но слова о «реке Червленый Яр» И. Попко определенно списал у Д. Иловайского, а мы уже знаем, как они туда попали из пространной редакции «Хождения Пимеиова», и знаем, что реки с таким названием не было. Таким образом, противоречие создал сам И, Попко, который не удовольствовался изложением рукописи, но решил показать свое знакомство с другими источниками и сделал это весьма неудачно.

Небольшое различие в названиях гребенского городка Червленного и знакомого нам пункта на Хопре не мешает их сопоставлению. Другой Червленый Яр на той же Ордобазарной дороге подобным же образом превратился в село Червленое, Черленое или Черненое. Гребенской городок в одном документе XVIII в. тоже назван не Червленным, а Черленым (275, № 178, с. 2). Как видим на Тереке наблюдались те же вариации названия, что и в Подонье!

В изложении И. Попко сомнительно и наименование Червленого Яра волостью. У донских и других русских казаков земля казачьей общины или группы общин называлась тюркским термином «юрт», а термин «волость» не употреблялся. Возможно, что виленский профессор перевел слово «юрт» каким-нибудь польским термином, более или менее соответствующим русскому слову «волость», откуда при обратном переводе на русский язык и могла появиться волость у И. Попко. Это тем более вероятно, что И. Попко, зная книгу Д. Иловайского, был уверен, что Червленый Яр — территория Рязанского княжества (происхождение этой версии мы тоже уже знаем), которое могло иметь обычное для Руси волостное деление.

Таким образом, реконструируя по изложению И. Попко наиболее вероятное содержание рукописи и отбрасывая все лишнее, привнесенное, получаем локализацию Червленого Яра, хорошо совпадающую с данными других источников, в том числе и таких, которых И. Попко заведомо не знал. Косвенно этим подтверждается и существование рукописи.

Червленый Яр и рязанские казаки

Имеем основания думать, что и название «рязанские казаки» применительно к червленоярцам попало в изложение И. Попко тоже не из рукописи виленского профессора и тоже незаконно, На этом вопросе остановимся подробнее, так как с ним нам придется сталкиваться не только в связи с книгой И. Попко, но и далее, при рассмотрении еще некоторых источников.

У историков, занимавшихся происхождением донских казаков, в течение долгого времени пользовалась популярностью версия о том, что в XV — начале XVI в. некие рязанские казаки, они же мещерские казаки и они же городецкие казаки, сыграли весьма важную роль в русской колонизации Среднего и Нижнего Подонья вообще и в создании донского казачества в частности. Эту мысль высказал еще В. Н. Татищев (231, с. 267), в законченном виде изложил С. М. Соловьев (225, кн. 3, с. 43, 277—278, 315, 694) и затем повторяли многие вплоть до недавнего времени (16, с. 2; 104, с. 61—62; 216, вып. 5—6, с. 232; 219, с. 48, 50—51, 56, 66—67, 76—77; 238, с. 9—10).

Данную версию никто не опровергал. В новейшей литературе она повторяется редко, но не потому, что с нею кто-то не согласен, а лишь потому, что современные историки вообще считают не заслуживающими внимания ранние этапы развития казачества (не только донского). Дело в том, что они видят в развитии казачества прежде всего и главным образом проявление антифеодальной борьбы крестьянства, а в соответствии с этим рассматри­вают историю казачества только с того момента, когда в казачьи области начинается массовое бегство крестьян из центра Россиии с Украины, т. е. не ранее чем со второй половины или даже с конца XVI в. Наличие каких-то более ранних групп казаков вообще не исключают, но ими мало интересуются (85, с. 94—99; 195, с. 162—163; 268, с, 6—8). Мы не отрицаем, что с середины XVI в. антифеодальная борьба действительно играла в истории всех групп казачества очень важную, в ряде случаев определяющую роль, но не считаем, что историкам не следует интересоваться ничем, кроме антифеодальной борьбы.

Рязанские казаки, мещерские казаки и городецкие казаки — это три совершенно различные группы населения, из которых ни одна не имела прямого отношения к истории донского казачества. Их отождествление между собой и с донскими казаками произошло потому, что историки понимали термин «казак» во всех случаях в каком-нибудь одном смысле, в то время как на самом деле в ХV—ХVI вв. термин имел несколько существенно различных значений.

Не вдаемся здесь в этимологию слова «казак», имевшего много значений в разные времена и у различных народов и в конце концов попавшего из тюркских языков кыпчакской группы в русский и украинский языки (новейший обзор см.: 24, с. 144—148). Для нас важно, что в XV — первой половине XVI в. в юго-восточной Руси, по очень многочисленным русским источникам, которых мы не можем здесь перечислить (летописи, дипломатическая переписка и др.), слово «казак» имело в основном два значения.

Во-первых,  казаками  назывались профессиональные конные воины, приспособленные к действиям в степных условиях, лично свободные, обычно состоявшие в разбойничьих шайках или нанимавшиеся  на пограничную военную службу  к государствам, граничившим со степной зоной. По-видимому, они в большинстве своем не имели  ни хозяйства, ни сколько-нибудь постоянного местожительства. Они не создали никаких более организованных групп, чем  разбойничьи  шайки. Такие казаки  были наиболее многочисленны и первой половине XVI в. на территории бывшей Большой Орды западнее Волги (восточнее  Волги  территорию заняли, как ужо сказано, заволжские ногайцы). Политический вакуум, существовавший там в течение первой половины XVI в. после разгрома войска  Шейх-Ахмеда, был весьма удобен для развития паразитического бродяжничества и разбойничества. Заметим только,   что  политический  вакуум  не означал  вакуума демографического, наоборот, существование разбойничавших казаков показывает, что было там и какое-то постоянное трудящееся население, за счет которого эти разбойники кормились так или иначе — путем   ли  просто  грабежа  или  путем  какой-то  более регулярной его эксплуатации, — ибо одним грабежом купеческих и посольских караванов кормиться невозможно. Кстати, и пред шествующее двадцатилетнее существование войска «Ахматовых детей» на этой территории тоже свидетельствует о том, что она была не пуста.

Не видим никаких оснований считать, что казаки — разбойники и наемники — с самого начала, еще в XV в. формировались целиком или хотя бы большей частью из беглых крестьян. Более вероятно, что их первоначальное ядро составили остатки войска Шейх-Ахмеда, которое во время своей затянувшейся агонии постепенно разбегалось, порождая группы бездомных бродяг, не имевших возможности вернуться на свои заволжские кочевья, захваченные ногайцами. Впоследствии этнический состав этих казаков был, по-видимому, весьма пестрым, но среди их военачальников судя по некоторым известным именам, было много татар. Бродячие наемники-разбойники тяготели к некоторым городам на окраинах своего ареала, особенно к турецкому Азову и к московскому Мещерскому Городку (впоследствии Касимову), где они сбывали награбленное и приобретали оружие и боеприпасы. При Иване IV они активно участвовали в качестве наемников в завоевании московскими войсками Среднего и Нижнего Поволжья, а затем по­степенно сошли со сцены, прежде всего вследствие укрепления государственной власти, а отчасти, может быть, и просто потому, что состарились и вымерли ордынские ветераны, создавшие и под­держивавшие это казачество.

Во-вторых, в этот же период или несколько раньше появились и совсем другие казаки — разновидность регулярных войск в по­граничных со степью крепостях соседних государств. В Московском государстве такие казаки в дальнейшем до конца XVII в. имелись в составе «служилых людей» наряду с другими группами (стрельцами и др.). Их называли обычно городовыми казаками, иногда полковыми казаками. Таковы были и все украинские казаки, кроме запорожских, и казаки на турецко-крымской службе — перекопские, азовские. Ниже мы будем условно называть всех таких казаков служилыми казаками в отличие от описанных выше неорганизованных казаков — разбойников и наемников. Служилые казаки набирались большей частью из населения тех стран, которым служили, наделялись землей на общих основаниях с другими категориями профессиональных воинов, имели постоянное местожительство и хозяйство. Неизвестно, почему две столь различные группы населения получили одно и тоже название, скорее всего это произошло случайно, может быть, вследствие переходов отдельных лиц из одной группы и другую или даже просто из-за внешнего сходства в одежде, оружии и т. д.

В середине XVI в. название «казаки» было присвоено еще одной категории населения, которая существовала и раньше, но казаками не называлась. Это были группы населения разно­образного этнического состава за пределами официальных границ Московского и Польско-Литовского государств, имевшие развитое сельское хозяйство (хотя не всегда преимущественно земледельческое) и специфический территориально-общинный строй без феодалов, с демократическим самоуправлением и сильной военной организацией. Из таких групп, не имевших ничего общего ни с неорганизованными, ии со служилыми казаками, образовались известные объединения запорожских, донских и других подобных казаков, которые в литературе по сей день именуются просто казаками, без дополнительных эпитетов, или иногда называются вольными казаками. Судя по всем рассмотренным выше источникам, таковы были и червленоярцы в XIV в., хотя тогда они еще не назывались казаками. Это не единственный случай появления подобных казаков задолго до появления термина «казак», например, таковы были и известные севрюки на Украине, впоследствии не сохранившие своей автономии и превратившиеся в крестьян. Причины переноса названия «казаки» на группы подобного типа не вполне ясны. Вероятнее всего, в середине XVI в. военные формирования этих групп настолько  усилились, что отдельные их отряды стади наниматься на службу, по крайней мере для исполнения отдельных поручений,  к  московским и польско-литовским властям, у которых термин «казаки» ранее уже употреблялся применительно к упомянутым неорганизованным казакам-наемникам.  Наниматели,  интересовавшиеся лишь военными способностями этих людей, вероятно, первоначально просто не замечали, что среди наемников, ранее состоявших из профессиональных разбойников, появился качественно новый элемент — воины, имевшие где-то в глубине степей, вдали от московских и польских границ селения, хозяйство, семьи и развитую общинную организацию. Поэтому их и назвали тоже казаками.

Конечно, между неорганизованными казаками, служилыми казаками и просто казаками (по принятой терминологии) не было непроходимой пропасти, возможны были и переходы из одной группы в другую. Например, из неорганизованных казаков, во второй половине XVI в. разбойничавших в Нижнем Поволжье, по-видимому,  какая-то  часть  вошла  в  состав служилых казаков в приволжских городах, а другая часть перешла в состав донских и северокавказских казаков. Но неверно было бы считать, что какая-либо одна из трех групп развивалась из другой. Они возникли независимо друг от друга, и нельзя не видеть принципиальных различий между ними. Объединение их всех под общим термином «казаки» — такое же историческое недоразумение, как например, характерное для той же эпохи употребление термина «черкасы», под которым  подразумевались в русской письменности и кабардинцы, и все адыгские народы, и вообще все народы Северного Кавказа, кроме славяно- и тюркоязычных, и запорожские казаки, и все украинские казаки, и даже вообще все украинцы, кроме крайних западных.

Рязанские казаки, которых И. Попко отождествил с червленоярцами, на самом деле в XV и начале XVI в., до формального присоединения Рязанского княжества к Московскому государству, произведенного в 1520 г., упомянуты в источниках лишь дважды. В 1444 г. они защищали  г. Переславль-Рязанский от золотоордынских татар (183, т. 12, с. 61—62). Здесь достаточно ясно, что речь идет о служилых казаках из гарнизона Переславля-Рязанского, и ниоткуда не видно, что они имели какое-либо отношение к Подоныо. В 1502 г. рязанские казаки упомянуты в двух взаимосвязанных документах, которые надо разобрать подробнее, так как на них ссылались многие историки и именно из них делали вывод об участии рязанских казаков в колонизации Дона и в создании донского казачества.

Один документ, на который мы уже ссылались выше в связи с вопросом о южной границе Рязанского княжества, — личное письмо московского великого князя Ивана III рязанской великой княгине Аграфене (копия найдена в Рязани) с требованием организовать сопровождение и охрану турецкого посла, ехавшего из Москвы через Переславль-Рязанский и Старую Рязань к верховьям р. Воронеж и далее вниз по Воронежу и Дону (139, с. 14), Другой документ — оставленная в московском архиве копия инструкции московскому представителю, сопровождавшему посла, Этому представителю предлагалось официально прочесть великой княгине текст, в целом сходный с содержанием личного письма, но с отличиями в деталях (170, т. 41, с. 413). Это две редакции одного и того же послания, которые мы ниже будем называть соответственно неофициальной и официальной редакциями.

Различия между редакциями имели, во-первых, чисто практическое значение: в неофициальной оговариваются некоторые до­полнительные детали организации сопровождения посла (в част­ности, именно здесь содержится и упомянутое указание о том, что эскорт должен ехать до р. Рясы). Во-вторых, различия имели, по-видимому, и дипломатическое значение: неофициальная редакция не подлежала оглашению, а официальная представляла собой международный дипломатический документ, касающийся трех суверенных государств — двух русских великих княжеств и Турции, который был специально оставлен в архиве, чтобы его можно было использовать в будущем. Документы различаются и стилем: в личном письме Иван обращается к Аграфене в выражениях, для дипломатического документа недопустимых, и это соответствует истинной ситуации, ибо, как уже замечено выше, Рязанское княжество было в это время фактически уже давно и полностью подчинено Москве, а рязанские великие князья существовали лишь номинально и были к тому же родственни­ками Ивана III (Аграфена было вдовой рязанского великого князя Ивана Васильевича, племянника Ивана III).

В неофициальной редакции сказано: «А поели ты с ним послом Аграфена провожатых сотню и более как сама ты поведаешь, на сотню десятка три своих Козаков понакипь...», «а деверю твоему князю Федору, велели есмы послати семдесет человек». Этот отряд должен был сопровождать посла до Рясы, после чего Аграфена должна была разрешить десяти своим казакам наняться в проводники к послу для дальнейшего его сопровождения. В официальной редакции ничего не сказано про весь отряд,  но про казаков сказано яснее: посол Алакозь (по-видимому, Али-ходжа) «...здесь ми бил челом, чтобы мне ему ослободити на Рязани наняти казаков рязанских десять человек, которые бы Дону знали. И ты бы у Олакозя десяти человеком ослободила нанятись козаком...». Рязанские казаки, как видим, — воины, подчиненные лично Аграфене, хотя и «знающие Дон», но едущие туда из Переславля-Рязанского. Лет за сто до этого таких воинов называли бы дружинниками. Конечно, это типичные служилые казаки, и если они здесь, как и в 1444 г., не названы городовыми казаками, то только потому, что этот московский термин еще не успел войти в употребление в формально независимом великом княжестве Рязанском.

Эта фраза в обеих редакциях оканчивается тем, что предлагается наняться в проводники к послу именно «казакам», «а не луч­шим людем», а далее объяснено, притом в официальной редакции подробнее и яснее, чем в неофициальной, что, оказывается, не только «лучшим людям», а еще и многим другим категориям рязанского населения ни в коем случае не следует разрешать сопровождать посла. Официальная редакция: «... а лутчих бы если людей, и середних, и черных торговых на Дон не отпущала ни одного человека, того деля: занеж твоим людем служилым, бояром, и детем боярским, и сельским людем служилым, быти им всем на моей службе. А тем торговым людем, лутчим, и середним, и черным, быти им у тобя в городе». Создается впечатление, что вообще в Рязанском княжестве было более чем достаточно желающих сопровождать посла, как среди «торговых людей» (купцов) города Переславля-Рязанского, так и среди всех феодалов княжества, от бояр до самых мелких помещиков («сельских людей служилых»).

Далее в обеих редакциях говорится о наказании в случае нару­шения запрета. Официальная редакция: «А заказала бы если своим людем лутчим, и середним, и молодым накрепко, чтобы ныне на Дон не ходили, а ослушается, а пойдет кто без твоего ведома и ты бы тех людей велела ворочати». В неофициальной редакции более выразительно: «А ослушается кто и пойдет самодурью на Дои в молодечество, их бы ты Аграфена велела казнити, вдовьем, да женским делом не отпираясь...». Затем только в официальной редакции: «А уехал будет которой человек на Дон без твоего ведома после заповеди, и которого у того человека остались на подворье жена и дети, и ты бы тех велела казнити...». Следующая фраза — снова в обеих редакциях. В официальной: «... а не учмешь ты тех людей казнити, ино их мне велети казнити и продавати». В неофициальной: «...а по уму бабью не учнешь казнити, ино мне их велети казнити и продавати; охочих на покуп много».

При совместном рассмотрении обеих редакций достаточно ясно видно, что, во-первых, нет еще и речи ни о какой колонизации Подонья со стороны Рязанского княжества, не видно никакого необратимого движения населения в этом направлении. Есть лишь «хождение самодурыо на Дон в молодечество», т. е. эпизодические разбойничьи набеги. Семьи участников этих операций остаются на своих «подворьях» в Переславле-Рязанском или вблизи него Занимаются этим купцы и феодалы разных рангов. Замечательно что в перечне сословий, причастных к «молодечеству», нет крестьян — единственного сословия, которое во время таких похо­дов на Дон могло бы там не только грабить и возвращаться назад но и оставаться, осваивать занятую местность собственным трудом, заводя на ней регулярное сельское хозяйство. Явно паразити­ческий характер «молодечества» предполагает, что в местности, где оно происходит, есть кого грабить, что это не пустыня, а насе­ленная местность, кем-то ранее уже освоенная, которую теперь разоряют. Короче говоря, рязанские купцы и феодалы пришли на смену тем золотоордынским татарским феодалам, которые еще недавно регулярно эксплуатировали, а в период с 1480 как раз по 1502 г. (год ликвидации войска Шейх-Ахмеда), по-видимому, просто грабили это же самое население.

Во-вторых, видно, что рязанские казаки, как и подобает регу­лярному, профессиональному городскому войску, не только не возглавляют колонизацию Подонья, но и не участвуют в «молодечестве» и оказываются среди рязанских военных сословий едва ли не единственной дисциплинированной группой, способной воздержаться от «самодури».

Что касается мещерских казаков и городецких казаков, которых историки отождествляют с рязанскими, а следовательно, и между собой, то ни те, ни другие не имели с ними ничего общего, а друг с другом их сближала только дислокация в одном и том же районе Мещерского городка (позже Касимова).

Мещерские казаки — типичные неорганизованные казаки, ба­зировавшиеся на Мещерский городок. Как и прочие казаки этого рода,  они имели  неопределенный этнический  состав и  нередко возглавлялись татарами. Городецкие казаки — служилые казаки, притом особые. Это было регулярное войско касимовских «царей» и «царевичей» — различных татарских ханов, по разным причинам эмигрировавших на Русь и с середины XV в. систематически служивших московским великим князьям, а затем царям. Это войско формировалось исключительно из татар, специально поселенных близ Касимова (их потомки и сейчас там живут). Они ни в каких других войсках не служили, следовательно, не входили и в состав мещерских казаков, а татары, командовавшие мещерскими казаками, были, очевидно, не касимовскими.

Московское правительство использовало обе группы казаков по-разному. Мещерских оно нанимало и отправляло на завоева­ние Среднего и Нижнего Поволжья, откуда впоследствии, после взятия Казани и Астрахани оно было вынуждено с большим трудом выгонять их за систематические разбои (именно их выпроваживал оттуда, в частности, упомянутый выше воевода Мурашкин в 1577 г.). А городецкие казаки, т. е. касимовские татары, составляли небольшую, но очень привилегированную воинскую часть, своего рода гвардию московских великих князей и царей, которая использовалась для самых ответственных операций (выше мы уже видели, как они отличились в 1480 г. в районе Сарая) Но в Подонье лишь изредка посылались небольшие группы мещерских казаков с особыми поручениями, а о посылке туда городецких вообще нет сведений. Лишь во второй половине XVI в. некоторая часть мещерских казаков, выгнанных из Нижнего Поволжья, по-видимому, прошла через Камышинский волок в Подонье и слилась там с донскими казаками, в то время уже оформившимися, но к рязанской колонизации Верхнего и Среднего Подонья это уже не имело никакого отношения.

Таким образом, версия о казаках, которые именовались одновременно рязанскими, мещерскими и Городецкими, колонизировали Подонье и явились предками донских казаков, — это историографический миф. Очевидно, зная этот миф по «Истории» С. М. Соловьева, И. Попко назвал червленоярцев рязанскими казаками,  хотя на самом доле до середины XVI в. червленоярцы вряд ли вообще назывались казаками, а рязанскими казаками, судя по всему, они никогда не могли называться.

Дата переселения червленоярцев

Как уже сказано, в рукописи виленского профессора не было точной даты переселения червленоярцев. И. Попко считал, что оно произошло в 1520—1530-х гг., и связывал это с присоединением Рязанского княжества к Москве в 1520 г.: червленоярцы эмигрировали, опасаясь таких же репрессий, каким подверглись при присоединении к Москве в 1470—1480-х гг. новгородцы и псковичи, часть которых, как известно, была принудительно переселена в центральные районы Московского государства (186, с. 10, 12—13, 18). Он сообщает, что «в тот год» в Червленом Яру зимовала группа новгородских «ушкуйников» (речных пиратов), предыдущим летом разбойничавших на Волге, и что именно они подбили червленоярцев на переселение и сами ушли с ними. Но уехала лишь неимущая молодежь, а «люди пожилые и более зажиточные» предпочли остаться (186, с. 13, 14—15).

Переселенцы проплыли по Волге мимо Астрахани и по Каспийскому морю до устья Терека. Там они «высадились на Учинскую (Крестовую) косу, где дружелюбно были приняты Агры-ханом, владельцем большого улуса, незадолго перед тем отложившегося от Золотой Орды». Агры-хан был «племянником последнего ордынского хана Ших-Ахмата и кочевал сперва между Доном и Волгой; но, заведя с ханом обычную усобицу и оставшись побежденным, перебежал с споим улусом к Тереку, где занял Учинскую косу и от нее приморскую равнину между нижними течениями Сулака и Терека до озера Джуигула. В прежнее время, когда в волжско-донской степи случались бескормицы, он приходил зимовать на Червленый Яр и получал от тамошних казаков добрые услуги, о которых и сохранял благодарную память. Говорят, что когда он узнал об угрожающем казакам расселении по Суздальской области, то прислал сказать им, чтобы шли в те привольные места, куда и сам он укрылся» (186, с. 15—16). Червленоярцы не остались у Агры-хана, двинулись вверх по Тереку, были приняты кабардинцами и получили у них землю для поселения. Эти события уже выходят за пределы нашей темы. Заметим только, что И. Попко не без оснований видит тут намек на наличие каких-то еще более ранних связей между червленоярцами и кабардинцами — это сюжет для дальнейших исследований.

И. Попко приводит еще ряд деталей: об обсуждении предстоящего переселения на казачьих «кругах», о торжественном выезде, о плавании под развернутыми знаменами и т. д. Между прочим И. Попко попытался отождествить эти развернутые знамена с какими-то ветхими знаменами, хранившимися у гребенских казаков до конца XIX в., чем вызвал замечания критиков, по-видимому, справедливые (186, с. 13—15, 318; ср.: 113, с. 52—54), Но странным образом никто из критиков не заметил некоторых гораздо более важных несообразностей в изложении И. Попко,

Прежде всего, после ликвидации Рязанского княжества при Василии III в 1520 г. червленоярцам не могли угрожать московские репрессии, подобные тем, каким были подвергнуты в конце преды­дущего столетия новгородцы. Во-первых, сообщение С. Герберштейна о каких-то репрессиях против рязанцев, которое, по-види­мому, знал И. Попко (51, с. 104—105), вряд ли заслуживает доверия. Как уже замечено выше, установление московской власти в Рязанском княжестве шло постепенно и безболезненно в течение всего XV в., так что уже с 1450-х гг. княжеством фактически управляли московские наместники. В 1520 г. был репрессирован лишь последний из марионеточных великих князей рязанских с его ближайшим окружением, для более широких репрессий не было оснований (82, с. 215—224). Сообщение С. Герберштейна можно объяснить тем, что этот автор имел антимосковски настроенных информаторов (это видно и по другим деталям его книги и давно замечено историками).

Во-вторых, если бы репрессии против рязанцев и имели место, то не было, судя по всему, никаких оснований распространять эти репрессии на червленоярцев, которых никто не считал рязанцами, Наоборот, если ранее, после разгрома Елецкого княжества татарами в 1415 г. рязанские князья, может быть, и могли заявлять претензии на Червленый Яр (но вряд ли более чем претензии), то после того, как к 1480-м гг. елецкой территорией каким-то путем завладела Москва, Червленый Яр оказался отделен от Рязанского княжества полосой московской земли.

В-третьих, если бы даже и были какие-то формальные поводы для репрессий против червленоярцев, то вряд ли московское правительство воспользовалось бы этими поводами. Из Новгорода выселили многочисленную богатую верхушку бояр и горожан, которая была носителем сепаратистских тенденций. Но выселять из Червленого Яра воинов-общииииков и этим оголять важный участок общерусской границы было явно не в интересах Москвы.

Если среди этих общинников имело место некоторое расслоение богатых и бедных, то во всяком случае даже самые богатые них не шли, конечно, ни в какое сравнение с новгородскими богатейшими боярами-землевладельцами или купцами общеевропейского масштаба. Да и сам же И. Попко сообщает, что относительно богатые червленоярцы как  раз отказались уезжать, т.е. знали, что именно им  репрессии не угрожают. И вообще в 1520— 1530-х гг. обстановка в России была уже не та, что в 1470—1480-х, когда выселили новгородцев. Сепаратизм был уже в основном преодолен, и Василию III незачем было принимать такие крутые меры, к каким был вынужден прибегать Иван III.

Далее, если понимать буквально слова И. Попко о новгородских ушкуйниках, участвовавших в переселении червленоярцев 1520— 1530-х гг., то это явный анахронизм. Новгородские ушкуйники действительно сильно разбойничали в Нижнем Поволжье, даже грабили Сарай, вполне могли и зимовать в Червленом Яру, весьма для этого удобном, но все это верно не для XVI в., а для второй половины XIV и самого начала XV в. (подробно об ушкуйниках см.: 23, с. 36—51).

Наконец, плохо вписывается в исторический контекст и рассказ об Агры-хане.  К  сожалению,  нам пока  не удалось разыскать какие-либо исторические свидетельства об этом хане и его пересе­лении в район  между Тереком  и Сулаком в северо-восточной части Дагестана. История данного района в конце XV и начале XVI в. совершенно не изучена, известно только, что до и после указанного времени там жили кумыки с отдельными включениями ногайцев и  других  народов  и  что  все  население подчинялось Золотой Орде вплоть до ее падения. Недавними археологическими разведками там найдено несколько золотоордынских поселений, но пока не ясно, были ли они как-то связаны с Агры-ханом (49). В середине XVI  в., когда об этой местности появилось больше сведений там уже никто не вспоминал об Агры-хане, хотя, может быть, с ним связаны названия реки Аграхань и косы Аграханской (она же Учинская или Крестовая, которую упомянул И. Попко). Но нет и данных, противоречащих рассказу И. Попко о пребывании Агры-хана  и  этом  районе.  Рассказ ничего не прибавляет к антидонской тенденциозности И. Попко, не восходит ни к каким известным  источникам,  выдумать его было трудно и, главное, незачем, поэтому ничто но мешает считать его заимствованным из рукописи виленекого профессора. Но если принимать этот рассказ и вместо с тем относиться к нему критически, то можно заметить следующее.

Улус Агры-хана до его переселения, находившийся «между Доном и Волгой» и по соседству с Червленым Яром, должен был занимать междуречье Хопра и Медведицы - никак иначе его локализовать невозможно. Выгнать Агры-хана с этой территории Шейх-Ахмед не мог, ибо и те последние годы существования войска Большой Орды, когда Шейх-Ахмед оказался во главе его, оно не переходило на левый берег Дона и вообще было уже не в состоянии выгнать кого-нибудь откуда бы то ни было, ибо его самого непрерывно гоняли по днепровско-донскому междуречью крымцы и русские. Не говорим уже о том, что все это не могло произойти «незадолго» до 1520—1530-х гг., так как Шейх-Ахмед с 1502 г. сидел в тюрьме в Литве.

Перечисленные несообразности, казалось бы, дискредитируют всю версию И. Попко. Однако все несообразности ликвидируются, если допустить, что И. Попко неверно датировал события. Действительно, был такой исторический момент, для которого эти события реальны.

Хотя новгородские ушкуйники не бывали в Нижнем Поволжье с начала XV в., но, как уже сказано выше, в 1471 г. Сарай взяли и разграбили вятчане — прямые потомки новгородцев и точно такие же речные пираты, практически ничем не отличавшиеся от новгородских. Весьма вероятно, что они сохраняли и название «ушкуйники». По крайней мере термин «ушкуль» — название боевой лодки — даже много позже, в середине XVI в. еще бытовал в Нижнем Поволжье (183, т. 13, с. 222, 283). Если же пираты именовались здесь не «ушкуйниками», а «ушкульниками», то такой тонкий нюанс, связанный с различиями в местных диалектах, мог легко потеряться при переводе рассказа с русского языка на польский и потом обратно на русский. Более чем вероятно, что набег вятчан в 1471 г. был самым большим (и потому отмеченным в летописях), но не единственным и что вятское пиратство продолжалось до 1489 г., когда Вятская вечевая республика, созданная по новгородскому образцу, была разгромлена московскими войсками. Вятские пираты могли использовать Червленый Яр в качестве места для зимовки так же, как за столетие до того это могли делать новгородцы.

Именно в 1470—1480-х гг. московское правительство как раз более всего преследовало новгородских сепаратистов, которые, спасаясь от преследований, могли попадать и на Вятку, а оттуда вместе с вятчанами и в Червленый Яр. Так что и присутствие собственно новгородцев в Червленом Яру в эти годы не исключено. А после разгрома Вятки в 1489 г. вятчане могли и сами оказаться в Червленом Яру в положении беженцев, как ранее новгородцы.

Сразу после новгородских, а затем и вятских событий московская агентура несомненно разыскивала этих аитимосковски настроенных беглецов, среди которых были и прямые участники военных действий против московских войск и которых московские агенты знали в лицо и по именам. Полстолетия спустя, если бы была верна дата, предложенная И. Попко, такие розыски были бы уже просто технически невозможны, да и не нужны, так как состарившиеся беглецы уже не представляли опасности для Москвы, Очевидно, именно в 1470—-1490-х гг. новгородцам и вятчанам, находившимся в Червленом Яру, должно было быть не безразлично, что происходило на елецких и рязанских землях, отделявших Червленый Яр от Москвы. А там в это время, как мы уже знаем, как раз утверждалась фактическая московская власть, и это было гораздо важнее, чем произведенное полстолетия спустя формальное устранение рязанских князей. Более того, как уже сказано, отдельные отряды московских войск, действовавших против Шейх-Ахмеда, заходили временами и на собственно червленоярскую землю. Вот когда новгородцы и вятчане должны были чувствовать себя в Червленом Яру особенно неуютно и должны были стремиться убраться куда-нибудь подальше от длинных рук Ивана III.

Наконец, примем во внимание, что золотоордынским татарам, кочевавшим на хоперско-медведицком междуречье, надо было уходить оттуда не «незадолго» до 1520—1530-х гг., как считал И. Попко, а гораздо раньше, сразу после событий 1480 г., когда заволжские ногайцы захватили разгромленный отрядом Нур-Дау-лета и Ноздреватого район Сарая и начали экспансию на правый берег. Правда, в этом случае надо допустить, что тут не могла играть никакой роли ссора Агры-хана с Шейх-Ахмедом, в то время еще, вероятно, несовершеннолетним или, во всяком случае, не имевшим никакой реальной власти. Но с большой вероятностью можно предположить, что Агры-хан был племянником не Шейх-Ахмеда, а его отца Ахмед-хана — оба имени легко могли быть перепутаны при их транскрипции, принятой в XV в., и при переводах рассказа с русского на польский язык и обратно. В частности, не исключено, что автор первоначального текста, устного или письменного, считал «последним ордынским ханом» именно Ахмед-хана, каковым тот фактически и был, а Шейх-Ахмеда не признавал ввиду его ничтожности. Более того, этот первоначальный рассказ мог быть составлен в период между 1481 и концом 1490-х гг., т. е. вообще еще до того, как Шейх-Ахмед выделился среди «Ахматовых детей» и стал последним ханом. В этом случае И, Попко, прочитав о «последнем ордынском хане Ахмате» и зная русскую историю по С. М, Соловьеву, не только мог, но и должен был «исправить ошибку» и заменить Ахмата Ших-Ахматом, т. е. Шейх-Ахмедом.

Впрочем, если бы это было так и если бы Агры-хан действительно успел поссориться с Ахмед-ханом незадолго до поражения и гибели последнего, то еще вопрос, была ли эта ссора причиной или только поводом для ухода Агры-хана и его улуса. Обычно ханские усобицы кончались бегством того или иного хана с войском, а не всего подчиненного ему населения, которое не истреблялось, а лишь получало нового хана. Все население могло уйти именно под угрозой истреблении, а это было событием чрезвычайным, с причинами более глубокими, чем ханские ссоры. Для золотоордынских татар па хоперско-медведицком междуречье такая угроза создалась в 1480 г., когда стало ясно, что заволжские ногайские мурзы намерены завоевать не ханский престол, а территорию для своих ногайцев. Не в этом ли именно году и совершились ссора и переселение еще при жизни Ахмед-хана, но уже после фактического краха Большой Орды?

Напомним, что и упомянутое свидетельство С. Герберштейна о распространении русского языка у «черкесов» тоже можно понимать как признак появления русских на Тереке раньше 1520-1530-х гг.

Как видим, события, описанные в изложении И. Попко и невероятные для 1520—1530-х гг., хорошо укладываются в последние три десятилетия XV в., и даже точнее, с наибольшей вероятностью, в период с 1480 до начала 1490-х гг., когда сперва — формально из-за ссоры Агры-хана с Ахмед-хамом, а фактически под давлением заволжских ногайцев — поднялся и ушел в полном составе улус Агры-хана, а за ним вскоре последовали и червленоярцы с новгородцами и, возможно, с вятчанами.

Ошибка И. Попко в датировке событий легко объясняется тем, что он некритически отнесся к книгам С. Герберштейна, Д. Иловайского и С. М. Соловьева и, в частности, вслед за Д. Иловайским усвоил представление о принадлежности Червленого Яра Рязанскому княжеству — представление, восходящее, как мы уже знаем, к фальсифицированному сообщению Никоновской летописи под 1148 г.

Выше мы сказали, что донские казачьи историки странным образом не заметили этой главной ошибки в изложении И. Попко. Теперь мы можем добавить, что это, может быть, не так уж странно. Если перенос даты появления гребенских казаков всего лишь на 20—30 лет раньше первых известий о низовых донских казаках вызвал такое раздражение среди войсковых донских историков, то какова была бы их реакция, если бы была названа дата на 60—70 лет более ранняя? Не в интересах новочеркасских генералов было замечать и исправлять ошибку И. Попко.

Причина переселения червленоярцев.

После исправления хронологии событий становится понятно, когда и почему покинули Червленый Яр новгородцы и, вероятно, вятчане. Но теперь не ясно, почему с ними вместе отправилась и часть червленоярцев, которым, как показано, никакие московские репрессии не грозили. Однако изложение И. Попко позволяет ответить и на этот вопрос. Там сказано, что выселились лишь бедняки, а зажиточные остались. За этой деталью кроется многое.

Давно и хорошо известны общие закономерности социально-экономической эволюции у всех крестьянских и казачьих групп, осуществлявших «вольную колонизацию» малонаселенных окраин России, где вовсе не было феодалов (север Европейской России, Сибирь, юг и восток Украины, Область Войска Донского, Северный Кавказ и т. п.). Везде дело начиналось с ничтожной плотности населения, с практически неограниченного многоземелья, с полной неспособности государства как-либо контролировать использование неизмеренных и иеобмежеванных земель, с предельно экстенсивных  систем  хозяйства вообще и земледелия в частности, а потому с так называемого заимочного общинного землепользования.

Хотя юридически земля была государственной, но фактическим ее хозяином была крестьянская или казачья община. Каждый член общины имел право занять и эксплуатировать в пределах общинной территории столько земли, сколько его семья была физически в состоянии освоить (имеем в виду освоение не только земледельческое, но и скотоводческое, и любыми другими способами). Он имел право распоряжаться этой землей как угодно — передавать по наследству, продавать, менять, делить и т. д., но только а пределах общины, не передавая землю никакими способами владельцам, не состоявшим в дайной общине, так что при любых сделках происходило лишь перераспределение общинной земли внутри общинной территории, но отнюдь не ее отчуждение за пределы общины. Последнее условие составляло практически единственное, но принципиальное отличие заимочного землепользования от наследственного посемейного землевладения, не контролируемого общиной. Это отличие не все исследователи замечают и правильно понимают, поэтому обе формы поземельных отношений нередко смешивают.

Заимочное землепользование отнюдь не означало полного имущественного равенства всех членов общины хотя бы уже потому, что неравны были и размеры первичных производственных коллективов — семей, и количественные соотношения работников и едоков в семьях, и индивидуальные качества работников, не говоря уже о влиянии стихийных бедствий, военных разорений и прочих случайных, но в общем весьма многочисленных факторов, выводивших из строя то одну, то другую семью. Но все эти причины неравенства имели преходящий характер, богатые легко становились бедными и наоборот, поэтому неравенство не превращалось в расслоение, не переходило в устойчивое разделение общины на наследственные экономические группы.

Однако это благоденствие очень скоро кончалось, и от него не оставалось ничего кроме фольклорных воспоминаний о золотом веке. Население росло, исчезали последние резервы неосвоенных земель в пределах общинной территории, новым семьям уже недоставало земли, и именно с этого момента группы богатых и бедных становились постоянными, наследственными. В общине появлялись дне противоположные тенденции: беднота добивалась перехода от заимочного к уравнительно-передельному землепользованию (тому самому, которое к концу XIX в. господствовало в крестьянских общинах всей Европейской России), а богатые стремились к замене заимочного землепользования посемейным наследственным землевладением, вовсе выведенным из-под контроля общины, и к выселению избыточной части бедняков на сосед­ние неосвоенные земли, а при отсутствии таковых — и в более далекие местности.

Эти процессы могли идти с разной скоростью и остротой, в одних местах раньше, в других позже в зависимости от многих причин: от того, росло ли население только за счет естественного прироста или также и за счет иммиграции извне, от наличия количества и качества свободных земель по соседству, от военной ситуации, от вмешательства феодалов и правительства и т. д Различными бывали и результаты: в одних случаях брали верх бедняки, в других богатые, или же тех и других подавляли и закрепощали феодалы, шедшие по следам «вольной колонизации» У казаков, как правило, офицеры довольно рано выделялись из общей системы общинного землепользования и превращались фактически в наследственных землевладельцев, нередко крупных но у массы рядовых казаков эволюция шла по той же, описанной выше общей схеме, от заимки к переделам (важнейшие общие исследования см.: 97; 98; 261, с. 80—88; об этих же процессах в исследуемом регионе, в том числе у казаков, см.: 53, с. 37—45; 75, с. 26—35; 243, с. 1—66; 274, с. 69—204).

В Червленом Яру община сумела подавить развитие собствен­ных или внедрение посторонних феодалов — бояре, упомянутые в 1350-х гг., исчезли. Но прекратить рост населения община не могла. В прихоперских русских общинах, зажатых в узкой полосе между кочевьями битюгских и агры-хановых татар, резервы неосвоенных земель должны были иссякнуть очень рано, а расселяться на соседние земли было затруднительно. Видимо, в XV в., если не раньше была превышена та критическая плотность населения, которая в данных условиях была максимальной для заимочного землепользования, появилось устойчивое экономическое расслоение общинников, а с ним и тенденция к дальней эмиграции бедноты совершенно независимо от новгородских, вятских, рязанских и елецких событий тех лет. Эти события могли явиться лишь поводом, определившим время и направление эмиграции данной группы: червленоярцы воспользовались случаем и пристроились к отряду опытных, хорошо оснащенных и вооруженных речных пиратов, возможно, уже знавших дорогу на Северный Кавказ.

Остается заметить, что эмиграция данной группы червлено-ярцев, если мы правильно понимаем ее причину, могла быть не первой и не последней. Нельзя исключать и того, что и на Терек какие-то червленоярцы могли впервые попасть еще раньше той группы, о которой идет речь в рукописи виленского профессора, Не с этим ли связана и упомянутая выше гостеприимная встреча червленоярцев кабардинцами?

Сосуществование русских и татар в Червленом Яру

Оседлость и неоседлость (основные понятия и термины)

По нашему мнению, во всем изложении И. Попко самая важная деталь, по своему значению выходящая за пределы нашей темы, — это  сообщение  о  старых  дружественных отношениях между червленоярцами и агры-хановыми татарами, основанных  на том, что червленоярцы оказывали этим татарам «добрые услуги», когда «в волжско-донской степи случались бескормицы». Вот тут-то мы наконец подходим к решению уже не раз поставленного вопроса о том, каким образом было возможно мирное сосуществование русских и татар в Червленом Яру, столь невероятное по представлениям большинства славистов-медиевистов.

Но чтобы разобраться в этом достаточно непростом вопросе, нам необходимо предварительно отклониться от нашей темы в область теории, где требуется упорядочить некоторые основные понятия и термины и устранить противоречия между взглядами историков различных специальностей и географов.

Выше мы упомянули о том, что слависты-медиевисты именуют половцев, татар, монголов и вообще юго-восточных степных соседей средневековой Руси кочевниками. В дальнейшем мы в нашем изложении избегали употреблять этот термин, но несколько раз говорили о том, что те или иные группы населения кочевали; говорили- как о  чем-то само  собой разумеющемся о кочевьях битюгских татар, татар Агры-хана и т. д. Теперь нам предстоит детальнее разобраться в образе жизни этих групп населения.

Как уже сказано, средневековых степных соседей Руси, а также и потомков этих соседей вплоть до современных изучают не только слависты-медиевисты, но и номадисты. Однако при сопоставлении работ тех и других выясняется, что обе группы ученых говорят об одном и том же предмете на разных языках, называют одни и те же явления разными терминами и, наоборот, одними и теми же терминами — разные явления; некоторые термины, употребляемые одной группой ученых, вообще не употребляются другой.

В частности, например, если слависты знают вообще только два состояния населения — оседлость и кочевничество, то номадисты знают еще и полукочевничество, причем, например, монголов или калмыков считают кочевниками, а половцев и золотоордынских татар, так же как и позднейших ногайцев, башкир и многих других — полукочевниками. Слависты считают всех славян искони оседлыми и воспринимают как оскорбление для славян любую попытку усмотреть у них что-либо отличное от оседлости. А номадисты вообще не признают ни искони оседлых, ни искони кочевых или полукочевых групп населения, они разработали серьезно обоснованную общую теорию эволюции от первобытной оседлости к полукочевничеству или в отдельных случаях к кочевничеству, а затем снова к оседлости. Если применять номадистскую систему понятий и терминов, то получается, что такие славяне, как донские и запорожские  казаки,  вплоть до XVIII  в.  были самыми  настоящими полукочевниками, хотя слависты не допускают и мысли  об этом.

Далее выясняется, что то состояние неоседлости, которое номадисты называют либо кочевничеством, либо полукочевничеством, а слависты — только кочевничеством и которое те и другие видят только у степных скотоводов, на самом деле существовало и у групп населения с преимущественно охотничье-рыболовным хозяйством в лесной зоне, и у групп населения с большим или меньшим развитием оленеводческого хозяйства в лесотундре и тундре.

Специалисты, изучающие эти группы населения, употребляют свои системы понятий и терминов. Если специалисты по оленевод, ческим группам изъясняются на научном языке, близком к языку номадистов, то специалисты по охотникам-рыболовам употребляют понятия и термины, существенно отличные как от номадист-ских, так и от славистских. В частности, по их мнению, существуют кроме кочевников и полукочевников, еще бродячие народы, которые в отличие от прочих разновидностей неоседлых кочуют нерегулярно, беспорядочно, т. е. без соблюдения постоянных маршрутов и ритмов движения в пределах своих территорий.

Сопоставление понятий и терминов у славистов, номадистов и специалистов по охотникам-рыболовам показывает, что слависты и номадисты подразумевают под кочевничеством и полукочевничеством (по-славистски — только кочевничеством) не одно и то же: номадисты считают характерными для этого состояния строго регулярные, ритмичные переселения, а слависты считают такую регулярность не обязательной, не признают и постоянство территорий у этих групп населения. Иными словами, слависты понимают под кочевничеством состояние, весьма близкое к состоя­нию бродячих народов, только не в лесной, а в лесостепной и степной зонах. Именно так представляют себе слависты и половцев, и золотоордынских татар, и ногайцев, т. е. тех кочевников, которых приходится рассматривать и нам.

Наконец, при более детальном изучении выясняется, что и внутри каждой из названных групп ученых тоже нет полного единства в употреблении понятий и терминов. Например, номадисты хотя и признают существование кочевников и полукочевни­ков, но разницу между теми и другими понимают не совсем одинаково, а в результате одно и то же население именуется у одних авторов кочевниками, у других — полукочевниками. Большинство исследователей считают возможной неоседлость только при охотничье-рыболовном, оленеводческом и скотоводческом хозяйстве, но решительно исключают неоседлость на основе преиму­щественно земледельческого хозяйства; однако некоторые авторы допускают и такую возможность. В сочинениях разных исследователей время от времени мелькает, кроме терминов «оседлые», «кочевники», «полукочевники» и «бродячие народы», еще термин «полуоседлые», причем в одних случаях — как синоним термина «полукочевники», в других случаях — в иных значениях, а чаще всего — вообще без объяснений значения.

Таким образом, только в отношении Восточной Европы и сопре­дельных регионов употребляется для описания явлений оседлости и иеоседлости не менее четырех систем понятий и терминов с вариантами и подвариантами, причем не менее трех систем прямо касается территории Червленого Яра и соседних районов По-донья. Важно подчеркнуть, что речь идет не только о терминах, но и о понятиях. Для правильного понимания ситуации в Червленом Яру. очевидно, совершенно необходимо иметь какое-то определенное мнение о том, могли ли славяне быть только оседлыми или У них были возможны и иные состояния; могли ли половцы, золотоордынские татары и ногайцы кочевать только регулярно или также и нерегулярно («бродить»); была ли оседлой или неоседлой мордва; как могла совмещаться у всех этих народов неоседлость с земледелием, если таковое имелось, и т. д.

Для описания интересующих нас явлений нам не остается ни­чего иного, кроме как предложить собственную унифицированную систему понятий и терминов (265). За основу принята существую­щая система номадистов как наиболее разработанная и научно обоснованная, с поправками и дополнениями в ряде деталей и с распространением ее на такие группы населения, которыми номадисты не интересуются.

Начнем с определения основных понятий: оседлость, неосед­лость и полуоседлость. Прежде всего, необходимо условиться, что эти понятия имеют смысл применительно только к таким группам населения, которые заняты целиком в сельском хозяйстве в широком смысле слова. Под последним мы понимаем хозяйство, основанное на прямой эксплуатации окружающей среды посредством собирательства, охоты, рыболовства, животноводства и земледелия. Иными словами, подразделение на оседлых, неоседлых и полуоседлых вообще имеет смысл только для таких обществ, в ко­торых либо еще вовсе отсутствует, либо по крайней мере не завершилось общественное разделение труда между сельским населением и горожанами, т. е. нет или мало населения, специализировавшегося на ремесле и торговле. Если же это разделение со­стоялось, то можно говорить лишь об оседлости, неоседлости или полуоседлости отдельных социальных групп или о разных остатках и пережитках этих явлений. Горожане в принципе не могут быть ни оседлыми, ни неоседлыми, ни полуоседлыми. Для современных развитых индустриальных обществ это подразделение неприменимо.

Группа населения, занятая в сельском хозяйстве в указанном широком смысле, может либо жить постоянно на одном месте и в этом случае называться оседлой, либо она может совершать систематические переселения, обусловленные требованиями сельского хозяйства, настолько частые и продолжительные, что они являются характерной чертой культурного облика этой группы; в этом случае она может называться неоседлой или полуоседлой. Переселения, хотя бы и систематические, частые и продолжительные, но не связанные непосредственно с сельским хозяйством данной группы населения, не являются признаком неоседлости или полуоседлости — так, не относятся к числу явлений неоседлости или полуоседлости ни перемещения войск, ни миграции крестьян в порядке отхожих промыслов, ни многие виды современных мигра­ций, хотя бы и значительных.

Из условия обязательной связи систематических переселении с сельским хозяйством следует, что они могут совершаться только в пределах определенных, постоянных территорий, закрепленных за отдельными производственными коллективами или их объединениями. Переселения, связанные с изменениями границ этих территорий, односторонние, необратимые миграции типа единовременных «переселений народов» или типа постепенных колонизационных движений не относятся ни к неоседлости, ни к полуоседлости. Здесь важно заметить, что «переселения народов» и колонизационные миграции нередко длились в течение многих десятилетий, за это время одно или несколько поколений успевали настолько приспособиться к подвижной, походной жизни переселенцев, что становились внешне похожими на тех, кого называют кочевниками или полукочевниками. Поэтому один лишь факт нашествия какого-то народа из некоей неведомой страны сам по себе еще не означает, что этот народ — кочевники. Это относится и к средневековым переселенцам из Азии в Европу. На поверку подобная группа населения может оказаться столь же далекой от кочевников, как например первые европейцы в Америке или в Австралии или первые русские в Сибири.

Разница между неоседлостыо и полуоседлостыо состоит в том, что при неоседлости систематически переселяется вся данная группа населения в полном составе, а при полуоседлости переселяются лишь некоторые члены каждой семьи (например, все трудоспособные мужчины) при оседлом образе жизни других членов тех же семей. Собственно в интересующем нас регионе полуоседлость неизвестна, но вообще в Восточной Европе и за ее пределами это довольно обычное явление: это и систематический уход всего взрослого мужского населения на зимние охотничьи промыслы у крестьян таежной зоны Европейской России и Сибири (не исключая и русских), и переселения пастухов при отгонном пастушеском скотоводстве в предгорных районах (в том числе опять-таки не исключая и славян, например, гуцулов в Карпатах). Но с полуоседлостыо не следует смешивать одновременное наличие в одном обществе семей вполне оседлых и семей, совершающих систематические переселения в полном составе. Это — не полуоседлость, а, как правило, состояние перехода от неоседлости к оседлости, в то время как полуоседлость — не переходное состояние, а относительно стабильный, веками существующий образ жизни.

Оседлость, неоседлость и полуоседлость будем называть хо­зяйственно-бытовыми укладами населения, занятого в сельском хозяйстве (не смешивать с понятием «хозяйственно-культурный тип», употребляемым в этнографии). Хозяйственно-бытовой уклад определяется удалением места работы каждого производственного коллектива от его жилища. Если коллектив может в течение рабочего дня переместиться от своего жилища к месту работы, выполнить работу и вернуться в то же жилище, остающееся постоянным по местоположению и постоямнообитаемым по характеру его использования, то такая организация хозяйства и быта представляет собой оседлость. Если же коллектив вследствие большого удаления мест работы от жилища, не может выполнить в течение дня указанные перемещения  и поэтому вынужден систематически переселяться, используя для этого либо временнообитаемые поселения и жилища на местах стоянок, либо передвижные, транспортабельные жилища, то это — неоседлость или полуоседлость в зависимости от того, все или не все члены коллектива переселяются. Важно подчеркнуть, что граница между оседлостью и неоседлостыо или полуоседлостыо не зависит ни от дальности переселений, ни от их продолжительности. Переселяется ли коллектив на 10 или на 1000 км и затрачивает ли он на эти переселения 1 или 11 месяцев в году, в любом случае для таких систематических переселений необходимы и специфические средства транспорта, особые жилища и прочее оборудование, и детально разработанные маршруты движения и подготовленные места стоянок, и специальные бытовые навыки — все то, чем и создается постоянное, характерное отличие неоседлого или полуоседлого населения от оседлого. Иначе говоря, признаком неоседлости или полуоседлости является именно наличие, а не количественная характеристика систематических переселений. Например, если у отдельных групп казахов или киргизов расстояния перекочевок могли превышать 1000 км, а у донских казаков составляли лишь 70—100 км (ниже покажем подробнее, когда и как это происходило), то это еще не значит, что казахов и киргизов надо считать неоседлыми, а донских казаков можно за малостью расстояний перекочевок признать оседлыми, как это делают слависты. Известно, что многие группы населения, которые с точки зрения славистов считаются неоседлыми, переселялись и менее чем на 70 км, иногда даже менее чем на 10 км, но при этом сохраняли все характерные бытовые и культурные особенности  неоседлости  (башкиры,  некоторые  группы ногайцев, северных казахов и др.).

Большое  удаление  мест  работы  от  жилища,   вызывающее неоседлость или  полуоседлость, может быть обусловлено различными причинами. Могут играть роль и большой процент земель, непригодных для хозяйства, и движение охотников или рыболовов вслед за естественными миграциями диких промысловых живот­ных, и искусственные сезонные перегоны домашних животных из одних климатических условий в другие, и стремление к изоляции полей для страховки их от стихийных бедствий, и разнообразные социальные факторы  (захват ближних земель представителями господствующих классов, исторически сложившаяся чересполосица и т. п.). Но все это — частные причины, действующие лишь в отдельных случаях.

Более общей причиной удаления мест сельскохозяйственной работы от жилища является то, что любое сельскохозяйственное производство, от собирательства до земледелия, истощает эксплуатируемое угодье, потому что часть биомассы и необходимых для ее существования неорганических веществ постоянно и безвозвратно изымается из естественного круговорота. Это заметили еще первые собиратели, охотники и рыболовы, они же выработали и первые простейшие приемы охраны и восстановления истощающихся природных ресурсов. Эти приемы сводятся к двум основным и древнейшим  (и к их комбинациям).

1.   Территория или акватория делится на участки, эксплуатируемые по очереди, причем на истощенных участках, оставленных на несколько лет или десятилетий без эксплуатации, происходит естественное восстановление необходимых ресурсов. В земледелии такое оставление поля без обработки, с развитием на нем дикой растительности называется перелогом. Для других отраслей хозяйства нет соответствующих общих терминов,  хотя  прием  везде хорошо известен   (прекращение на некоторый срок собирательства, охоты, рыболовства или выпаса скота на определенных площадях).  Поэтому считаем возможным употреблять термин «перелог» в расширенном смысле для всех отраслей хозяйства.

2.   Территория  (акватория) эксплуатируется вся непрерывно, но не до конца, а с ограничениями: соблюдаются определенные нормы собирания растительной продукции или  добычи диких животных, стада прогоняются по пастбищам со скоростью, не допускающей выедания всей травы и вытаптывания дерна, и т. д., так что постоянно сохраняется необходимый резерв для естественного восстановления ресурсов.

Хозяйство, основанное на этих двух приемах (или на одном из них), требует, конечно, гораздо большей территории (акватории), чем хищническое хозяйство, эксплуатирующее при том же техническом уровне ближайшие к жилищу угодья до полного их истощения и без мысли о завтрашнем дне. Это и есть общий для всех отраслей сельского хозяйства основной фактор, вызывающий значительное рассредоточение угодий, удаление мест работы от жилища и как следствие неоседлость или полуоседлость. А дополнительные, местные причины, перечисленные выше, лишь усугубляют необходимость систематических переселений.

Такое объяснение согласуется с современными знаниями о фактической эволюции хозяйственно-бытовых укладов. Эта эволюция везде шла в общем от оседлости на основе первобытного много­отраслевого хозяйства к неоседлости на основе более специализированных типов хозяйства, а затем через полуоседлость или минуя таковую к оседлости на основе преимущественно земледельческого хозяйства. Первобытное хозяйство могло быть оседлым, потому что, с одной стороны, истощение природных ресурсов происходило еще очень медленно и незаметно, а с другой стороны, еще не было достаточно развитых средств транспорта для систематических переселений. На том этапе развитие неоседлости было прогрессивным явлением, оно было обусловлено как ростом населения, так и техническим прогрессом и означало переход к более осознанным взаимоотношениям между человеком и окружающей средой, к пла­нированию этих взаимоотношений с расчетом не только на текущий момент, но и на будущее. Обратный же переход от неоседлости снова к оседлости, но уже на новом качественном уровне был следующим прогрессивным шагом. Он был связан с дальнейшим ростом населения (для перелога в расширенном смысле уже просто физически недоставало места) и с техническим прогрессом. Так, играло роль изобретение новых средств восстановления природных ресурсов, по сравнению с перелогом более эффективных, таких как удобрение в земледелии, культурные пастбища в скотоводстве, пыбоводство, лесоводство и т. д. Большое значение имело и развитие средств транспорта (включая и дороги для него), сокращав­ших время перемещения производственных коллективов от жилища до мест работы и обратно.

Говоря о многоотраслевом хозяйстве и о специализированных типах хозяйства, мы имеем в виду, что вообще не бывает чисто одноотраслевых хозяйств. Всякое хозяйство в принципе всегда многоотраслевое, но бывают типы хозяйства с резким преобладанием одной или нескольких отраслей, и только такие типы хозяйства можно условно считать специализированными и называть исключительно ради краткости земледельческим хозяйством, скотоводческим хозяйством и т. д. Для нашей темы это важно, потому что у славистов-медиевистов имеется тенденция не только считать славян чистыми земледельцами, но и приписывать полное незнакомство с земледелием всем неславянским неоседлым народам, именуемым кочевниками. В действительности земледелия вовсе не было лишь в заполярных районах по климатическим причинам, а в лесостепной и степной зонах, которые нас в данном случае интересуют, как давно выяснили номадисты, даже у самых ярко выраженных неоседлых скотоводов нигде и никогда полностью не угасало слабое подсобное земледелие, унаследованное, по-видимому, еще от стадии первобытной оседлости.

Неоседлость и полуоседлость можно классифицировать по различным признакам. Наиболее существенно подразделение неосед­лости на хозяйственно-географические типы. Для каждой физико-географической ландшафтной зоны характерен свой эволюционный ряд хозяйственных типов неоседлости или полуоседлости, сменявших друг друга в определенной последовательности по мере роста плотности населения и развития производства.

Первая стадия этой эволюции — теоретически возможная не­оседлость на основе собирательства — не характерна для Восточной Европы и сопредельных регионов, так как здесь флора и фауна после относительно поздно кончившегося оледенения никогда не были достаточно богаты для преимущественно собирательского хозяйства (хотя собирательство как подсобная отрасль существует па сей день).

Но следующая стадия — иеоседлость на основе охоты и рыболовства — уже хорошо известна в лесной и лесотундровой зонах. Вероятно, некогда эта стадия существовала и в лесостепной и степ­ной зонах при минимальной плотности населения, но в начале исторически обозримого времени там уже господствовала следую­щая стадия - иеоседлость на основе скотоводства с подсобным земледелием. Отсюда в лесостепной и степной зонах шла эволюция к неоседлости на основе земледелия и далее к земледельческой оседлости.

Как уже сказано, распространено мнение, что неоседлость на основе земледелия невозможна, поэтому необходимо объяснить почему мы утверждаем обратное. В степной зоне, например неоседлость на основе еще скотоводства, но уже при весьма развитом земледелии существовала в XIV—XV вв. у северопричерно­морских ногайцев. В единую систему кочевания с постоянными маршрутами и стоянками вписывались не только пастбища, но и поля, далеко разбросанные одно от другого благодаря применению одной из степных переложных систем земледелия — так называемой залежной системы, при которой каждое поле после одного или не более чем 2—3 лет обработки запускалось в многолетний перелог. После посева община уходила кочевать со скотом на летние пастбища, по возвращении убирался урожай. В такой системе хозяйства земледелие могло быть настолько развито, что становилось даже товарным — северопричерноморские ногайцы снабжали хлебом Византию, затем Турцию и Крым. Впоследствии в их хозяй­стве доля земледелия продолжала возрастать, хозяйство становилось уже преимущественно земледельческим, но неоседлость, уже на основе более земледелия, чем скотоводства, сохранялась, потому что сохранялась залежная система земледелия с далеко разбросанными полями (262, с. 46—52). Хозяйство преимуще­ственно земледельческое, но еще со значительными сезонными переселениями из-за той же залежной системы наблюдалось в XVIII, отчасти и в XIX в. у донских казаков (подробнее см. ниже), у запорожских казаков и их потомков на Кубани (261, с. 84—88). Подобная же неоседлость наблюдалась и у московских «служилых людей» на «засечных чертах» в XVI—XVII вв., где это было вызвано, с одной стороны, тою же залежной системой, а с другой стороны, напряженной военной обстановкой, вынуждавшей население концентрироваться в крупных укрепленных селениях и не позволявшей приблизить жилища к полям (150, с. 26 39, 59, 64—290).

Очень характерная земледельческая неоседлость на основе другого варианта переложной системы земледелия — так назы­ваемой залежно-паровой — вплоть до конца XIX в. существовала у русских и татарских крестьян в лесостепной зоне Сибири, где она была подробно изучена и описана (261, с. 80--84). Остатки разных вариантов земледельческой неоседлости, в том числе на основе не только степных, но и лесных переложных систем земледелия, прослеживаются у народов Среднего Поволжья и Прикамья (264, с. 15—16). Можно было бы еще немало сказать о разных вариантах земледельческой неоседлости в лесной зоне, в частности и у русских крестьян, но для нашей темы пока достаточно и того, что сказано о лесостепной и степной зонах.

Мы не разбираем здесь все общие схемы эволюции хозяйственно-географических типов неоседлости и полуоседлости в лес­ной и более северных ландшафтных зонах. Заметим лишь, что на южных окраинах лесной зоны, включая и районы с мордовским и чувашским населением, земледельческим формам неоседлости предшествовали варианты неоседлости на основе охоты и рыболовства с более или менее значительными, хотя еще не ведущими скотоводством и земледелием (нечто похожее на хозяйственно-бытовые уклады, например, шведских «лесных» саамов, крайних южных групп манси и хантов, смежных с ними северных групп западносибирских татар и т. п.).

Заметим также, что вообще постепенный переход от преобладания пастбищного скотоводства к преобладанию земледелия в хозяйстве был, как правило, обусловлен прежде всего ростом плотности населения, а не какими-либо этническими влияниями (например, влияниями славян на неславян) и не наличием и каче­ством годных для земледелия земель. Пастбищное скотоводство в его примитивных средневековых формах было вообще менее трудоемко, чем земледелие того же средневекового технического уровня, но требовало относительно большей территории и, значит, меньшей плотности населения (было более экстенсивно). Поэтому в малонаселенных местах, где демографическая ситуация допускала пастбищное скотоводство, оно было рентабельнее и ему отдавалось предпочтение. Вот почему даже славяне, успевшие стать традиционными земледельцами, попадая в окраинные степные районы, должны были развивать и действительно развивали преимущественно скотоводческое хозяйство, в том числе и на чер­ноземах, казалось бы, самой природой созданных для земледелия. Не приводим многочисленные и достаточно известные примеры такой эволюции в Сибири, на юге Украины, в Нижнем Подонье и в ряде других мест.

Не менее важно подразделение неоседлости на два типа по продолжительности остановок, причем важна не суммарная дли­тельность всех остановок, а длительность самой продолжительной из них:

1)   полукочевничество — неоседлость, при которой одна или не­сколько остановок в течение года достаточно длительны, для того чтобы вблизи мест этих остановок могли развиваться земледелие, металлургия, строительство и другие отрасли хозяйства, обеспе­чивающие всестороннее самостоятельное хозяйственное развитие данной группы населения с тенденцией к оседлости;

2)   кочевничество - неоседлость, при которой все остановки кратковременны, вследствие чего всестороннее самостоятельное развитие хозяйства невозможно выше определенного очень низкого уровня, так что вся группа населения может существовать не самостоятельно, а только в составе какой-то более широкой хозяйственной системы, включающей также группы с иными хозяйственно-бытовыми укладами.

Кратковременность остановок определяется бедностью природ­ных ресурсов данной местности (бедностью флоры и фауны, недостатком воды и др.). Полукочевничество возможно и действительно известно почти в любых физико-географических условиях, а кочевничество — лишь в некоторых, строго определенных, обычно неудобных для жизни, особенно в полупустыне и в тундре. Кочевников поэтому было вообще всегда меньше чем полукочевников (иное дело, что они занимали огромные территории и в отдельные моменты играли очень видную роль в истории).

Надо считать устаревшим распространенное в прошлом представление о том, что все неоседлые группы населения проходили одну и ту же эволюцию от кочевничества через полукочевничество к оседлости. На основе первобытной оседлости развивалось, как правило, сначала полукочевничество и лишь после этого, притом не везде и не всегда, отдельные группы полукочевников станови­лись кочевниками главным образом потому, что соседи оттесняли их в упомянутые неудобные местности.

Для нашей темы важно, что в Восточной Европе и сопредельных регионах настоящими кочевниками были только ненцы в тундре, одна группа саамов — норвежские «горные», калмыки, пришедшие в XVII в., и, может быть, некоторые предшественники калмыков в тех же нижневолжских и прикаспийских полупустынях. Остальные неоседлые группы населения были только полукочевниками (ниже покажем, в чем это выражалось в конкретных условиях изучаемого региона).

Заметим, что мы несколько уточнили принятое в настоящее время у большинства номадистов разграничение между полукочев­никами и кочевниками, развивая главным образом идеи С. И. Руденко, подошедшего ближе других к созданию именно такой единой системы понятий и терминов (211). Независимо от него к тому же близко подошли и некоторые исследователи неоседлых оленеводов. Среди современных номадистов особое мнение имеет Г. Е. Марков, считающий подразделение неоседлых скотоводов на кочевников и полукочевников несущественным (142, с. 9—10). Но у него такое мнение сложилось потому, что он изучает в основном лишь население полупустынных и пустынных регионов, где среди неоседлых действительно преобладали кочевники и было мало характерных примеров полукочевничества. С включением в поле зрения степной и лесостепной зон, а тем более при распространении системы понятий и терминов на нескотоводческие типы неоседлости картина получается совсем иной.

Остается уточнить вопрос о бродячих народах, у которых неоседлость выражается в нерегулярных, беспорядочных переселе­ниях. На территории СССР современные этнографы считают бро­дячими только эвенков в Восточной Сибири, В общей классификации Б, В. Андрианова и Н. Н. Чебоксарова к этому же типу отнесены и ханты (не ясно, все или лишь некоторые группы) в Западной Сибири (7, с. 8). Как уже сказано, слависты-медиевисты, не употребляя термин «бродячие народы», фактически понимают в сходном смысле термин «кочевники», в том числе и применительно к половцам, золотоордынским татарам и ногайцам, вслед­ствие чего вопрос и попадает в наше поле зрения.

В действительности, нерегулярная неоседлость вообще принци­пиально невозможна. Нерегулярность возможна при разного рода бродяжничестве, не связанном ни с каким производством, при колонизационных миграциях или при миграциях типа «переселений народов», при различных современных массовых переселениях, не подходящих под определение неоседлости вообще, но отнюдь не при настоящей неоседлости. Лежащая в основе любой неоседлости прямая, непосредственная эксплуатация окружающей природы обязательно связана с природными ритмами, сезонными или многолетними, в том числе с ритмами, определяемыми скоростью восстановления биоценоза при любом перелоге в расширенном смысле слова. Ритмичность переселений и постоянство маршрутов и мест стоянок необходимы и для избежания столкновений различных производственных коллективов на эксплуатируемых угодьях. Наконец, постоянство маршрутов и мест стоянок определяется просто тем, что двигаться по проторенным путям и останавливаться на подготовленных местах легче, чем идти все время напролом по целине.

Но при наложении друг на друга нескольких ритмов, сезонных или многолетних, возможно образование усложненных форм регулярности кочевания. Такие случаи хорошо известны, например, у саамов, у которых явления неоседлости изучены вообще лучше, чем у любого другого народа в мире. Так, у Кольских саамов — полукочевников оленеводческого типа — практиковались наряду с сезонными перекочевками переносы зимних селений через 15— 20 лет в пределах определенных территорий ради естественного восстановления зимних оленьих пастбищ и запасов дровяного леса— тоже перелог в расширенном смысле (134, с. 85—86). Возможна и некоторая ограниченная аритмичность отдельных процессов в пределах общей ритмичности кочевания. У «горных» саамов-кочевников при строго сезонном ритме кочевания община могла иметь несколько заранее подготовленных маршрутов движения и выбирать из них то один, то другой в зависимости от неравномерного таяния снега на оленьих пастбищах (276, с. 114). Отдельные факты подобной усложненной регулярности известны у многих неоседлых групп населения и в разнообразных природных условиях. В частности, при всех формах земледельческой неоседлости была возможна только такая усложненная регулярность: на сезонный ритм переселений к дальним полям^и обратно накладывался либо многолетний ритм переносов полей, полевых станов и дорог к ним при неподвижном зимнем селении, либо многолетний же ритм переносов самих селений, а нередко то и другое вместе.

Такую усложненную регулярность кочевания при поверхностном изучении легко можно принять за полную нерегулярность. Только этим и объясняется существование версий о бродячих народах. Действительно, многим типичным степным полукочевникам и кочевникам, например ногайцам, казахам, калмыкам, монголам в прошлом тоже приписывалась нерегулярность кочевания, но при более детальном изучении номадисты обнаружили у них повсеместно полнейшую регулярность, причем версию о нерегулярности пришлось опровергать, в некоторых случаях даже довольно резко   (43, с. 42;  162, с.  177—178; 253, с.   165—166; 278   Bd I S. 414).

Нетрудно опровергнуть и версию о бродячих эвенках. Те самые авторы, которые именуют их бродячими, пишут и о сезонных и более сложных ритмах переселений, и о постоянных маршрутах и стоянках, т. е. о всех обычных признаках регулярности (33 с. 45—52, 107—109, 112; 173, с. 237—238, 280). Противоречие объясняется тем, что в середине XIX в. в Сибири официально употреблялась особая местная терминология, согласно которой лесостепные и степные неоседлые скотоводы назывались кочующими, а таежные и более северные неоседлые охотники, рыболовы и оленеводы — бродячими в зависимости не от степени регулярности кочевания, а от средств транспорта, ибо считалось, что кочевать можно только на лошадях, а на оленях, собаках и пешком можно только бродить (48, с. 97). Пережиток этой забытой терминологии уцелел в отношении эвенков, порождая недоразумения. Вероятно, отсюда же идет и версия о бродячих хантах, которые в действительности все были классическими полукочевниками таежного охотничье-рыболовного типа с совершенно регулярным кочеванием, подробно описанным в огромной литературе.

Позволим себе высказать уверенность, что и упоминаемые изредка в литературе зарубежные бродячие народы, сведения о которых мы лишены возможности проверить по первоисточникам, окажутся на поверку не более бродячими, чем эвенки и ханты.

Оседлость и неоседлость у золотоордынских татар

Уточнив основные понятия и выработав научный язык для описания изучаемых явлений, посмотрим, что представлял собой хозяйственно-бытовой уклад золотоордынских татар (за исключением горожан, которые у них имелись в немалом количестве). Здесь мы сообщаем сведения, не новые для номадистов вообще и для специалистов по истории Золотой Орды в частности, но новые или малоизвестные для славистов и для всех тех читателей, которые знакомы с историей юго-восточной Руси преимущественно по славистской литературе.

Начнем с того, что у славистов-медиевистов до сих пор не вполне изжиты устаревшие представления о происхождении золотоордынских татар и ногайцев. В частности, золотоордынских татар все еще не перестали называть монголами или татаро-монголами.

Не было «татаро-монголов». Были, во-первых, татары — одна из групп монголов, жившая в Центральной Азии, почти полностью истребленная в междоусобных войнах начала XIII в. и потому практически не участвовавшая в завоевании Восточной Европы. Были, во-вторых, другие группы монголов, из которых состояли главные, ударные части войск Чингиз-хана и его ближайших потомков, которые в XIII в. ненадолго пришли в Восточную Европу, завоевали ее, посадили в ней ханов-чингизидов с их ближайшим монгольским окружением и затем большей частью ушли домой, в Монголию, к своим семьям и стадам, никогда не кочевавшим за пределами Монголии. И были, в-третьих, кыпчаки — тюрко-язычный народ, который еще в XI в. пришел с Алтая и из Западной Сибири и занял всю степную и значительную часть лесостепной зон Восточной Европы. Их западные группы, вступившие в соприкосновение со славянами, получили от последних название «половцы» (западные европейцы называли их команами или куманами). Их происхождение было сложным — на пути из Азии в Европу и в самой Европе они, по-видимому, ассимилировали немало более древних обитателей этих мест — тюрок-болгар, ираноязычных алан и других, но для нас важно не антропологическое их происхождение, а то, что в интересующую нас эпоху они были тгорками-кыпчаками по этническому самосознанию, имели тюркский язык кыпчакской группы, до распространения мусульманства (XIV—XV вв.) сохраняли древнюю тюркскую религию и по общему культурному облику были еще не очень далеки от своих азиатских предков. Культурное влияние ассими­лированных ими народов у них ни по каким данным сколько-нибудь заметно не прослеживается (за древнее аланское наследие не следует принимать более новые, XIV в. северокавказские элементы культуры, распространителями которых были главным образом выходцы из адыгских народов, особенно кабардинцы, но не без участия в числе прочих и осетин — потомков алан).

Именно кыпчаки составили основную массу населения степной и лесостепной части Золотоордынского государства. Именно на них и оперлись золотоордынские ханы-чингизиды после фактического отделения от империи Чингиз-хана (бытовавшие до недавнего времени среди славистов представления о якобы полном избиении или изгнании половцев «татаро-монголами» крайне преувеличены, на самом деле сильно пострадали, и то только при первых нападениях монгольских войск, ближайшие к Киевской Руси группы половцев, особенно те, которые участвовали в битве на Калке совместно с русскими). В Золотоордынском государстве кыпчаки заняли доминирующее положение и в войске, и в городах, и в государственном аппарате, их язык стал наиболее употребительным. В XIV в. и сами ханы, и потомки их монгольского окружения ужо имели вполне кыпчакский облик и помнили о своем монгольском происхождении только по родословным. Лишь важнейшие официальные документы по традиции еще писались по-монгольски (уйгурским письмом) до 1380 г., но и они тут же переводились и попадали к адресатам уже в копиях на кыпчакском, персидском, арабском и других языках (обычно арабским письмом).

Короче говоря, Золотая Орда очень скоро после своего обособления от монгольской империи стала государством кыпчакским, а не монгольским. Монголы сыграли в его образовании примерно такую же роль, как, скажем, тюрки-болгары в образовании славянской Болгарии или варяги в образовании Руси. На сегодняшний день все это многократно доказано и по письменным источникам, и по археологическим материалам (55; 80; 240 с 7— 12, 16—18, 36—37; 241, с. 157—158, 163—165, 204—212, 233 '234 247—248; 242, с. 3,  171,  172—176).

После образования Золотой Орды восточные славяне переиме­новали кыпчаков из половцев в татар. По-видимому, вначале из-за какого-то нелепого недоразумения татарами прозвали воинов-монголов Бату-хана (Батыя), а затем перенесли название с них на заменившее их кыпчакское войско. Несколько позже подобное же нагромождение недоразумений привело к переимено­ванию золотоордынских татар в ногайцев. В XV в. золотоордьнские татары, кочевавшие в Заволжье к северо-востоку от Сарая, в ходе общего разложения Золотоордынского государства обособились от других групп таких же татар и то ли сами себе присвоили, то ли получили от соседей название «ногай». Восточные соседи называли их также мангыт. Происхождение этих названий не вполне ясно, можно лишь определенно считать, что они не имели никакого отношения ни к историческому Ногаю, имевшему в конце XIII в. улус в северо-западном Причерноморье, ни к группе монголов, носивших название «мангыт» (242, с. 173—176).

Затем названия «ногай», «ногайские татары», «ногайцы» стали постепенно распространяться и на другие группы бывших золотоордынских татар юго-востока и юга Восточной Европы. В некоторых случаях это было связано с переселениями отдельных групп заволжских ногайцев — так образовались некоторые группы северокавказских ногайцев. Но не меньшую роль сыграло и перенесение названия соседями — русскими и украинцами, как это произошло в Северном Причерноморье, куда не было значительных переселений ногайцев из Заволжья и где местные северопричерноморские золотоордынские татары, бывшие половцы, были просто переименованы в ногайцев (262, с. 46—52). В то же время название «татары» было перенесено теми же русскими и украинцами на кыпчакоязычное население Крымского, Казанского, Астраханского и Сибирского хамств, которое в действительности вследствие сложного смешения со многими другими этническими группами было еще менее связано с монголами, чем золотоордынские татары.

Таким образом, домонгольские половцы и более восточные группы кыпчаков, золотоордынские татары и ногайцы — это в общем один и тот же народ, который за несколько столетий многократно перегруппировывался, переживал изменения социально-экономического строя и политической организации, постепенно менял конечно и свой культурный облик, но долго сохранял самоназвание «кыпчак», никогда не называл себя ни половцами, ни татарами, и лишь в период с XV по XIX в., и то не везде и не сразу, начал признавать название «ногай» за самоназвание.

Кыпчаки в юго-восточной Руси с самого своего появления и до конца средневековья, а отдельные группы ногайцев даже до XIX в. под всеми названиями оставались типичными полукочев­никами-скотоводами степного и лесостепного типа с подсобным, но заметным, местами даже значительным земледелием, с посто­янными, сезоннообитаемыми зимними селениями и т. д. Поскольку слависты-медиевисты, согласно своей терминологии, именуют их кочевниками, важно подчеркнуть, что кочевниками в принятом нами значении термина эти восточноевропейские кыпчаки отнюдь не были и не могли быть.

Дело в том, что в Восточной Европе в лесостепной и большей части степной зоны (в том числе и во всем Среднем Подонье) в зимнее время толщина снегового покрова слишком часто и надолго превышает 30 см (29, с. 78), а это делает невозможной тебеневку (зимнюю пастьбу) лошадей. Другие виды скота прекра­щают тебеневку при еще меньших количествах снега. Поэтому скот нельзя держать зимой только на подножном корме, необхо­димо время от времени подкармливать животных сеном, заранее заготовленным и хранящимся в специальных загонах на зимних пастбищах (211, с. 13). В результате здесь не могло быть настоящего кочевничества вроде монгольского или калмыцкого, при кото­ром скот зимой непрерывно тебеневал, Вот почему в этом случае скотоводческая неоседлость могла иметь форму только полукочев­ничества с длительными, на всю зиму остановками на зимних пастбищах близ запасов сена, а летом при сенокосных угодьях на время сенокошения. Поэтому летнее кочевание здесь было возможно лишь на относительно небольшие расстояния, редко более чем на 200—300 и часто лишь на несколько десятков кило­метров. Длительные остановки в свою очередь создавали условия для развития земледелия и ремесел сверх того минимального уровня, на котором все это находилось у кочевников, и для появления постоянных селений, хотя еще сезоннообитаемых, но уже с долговременными постройками (у северопричерноморских ногайцев даже каменными).

В связи с этим заметим, что явно ошибается С. А. Плетнева, считающая, что все народы, в исторически обозримое время переселявшиеся из Азии в Восточную Европу (в том числе и кыпчаки), прибывали в Европу, будучи кочевниками, и лишь впоследствии постепенно переходили к полукочевничеству и далее к оседлости (179, с. 10, 13—32, 145—146). Это могло быть возможным в природных условиях Нижнего Поволжья и Прикаспья. Учитывая веро­ятность многолетних колебаний климата, можно предположить, что настоящие кочевники в отдельные периоды могли существовать на крайнем юге восточноевропейской степной зоны близ Черного и Азовского морей, но во всяком случае в кыпчакскую эпоху этого не было. В остальной части степной зоны и во всей лесостепной зоне скотоводческое кочевничество было технически невозможно.

Конечно, среди переселявшихся народов могли быть такие которые на прежних местах своего обитания были кочевниками. Но несомненно были и выходцы, например, из лесостепных районов Западной Сибири и Алтая (а именно оттуда и шли кыпчаки) которые были полукочевниками и никогда не были кочевниками. В отдельных случаях могли вовлекаться в общее движение отдельные полуоседлые или вовсе оседлые группы, например, с Северного Кавказа. Однако в любом случае на новом месте хозяйственно-бытовой уклад определялся не традициями, принесенными со ста­рого места, а физико-географической и демографической обстановкой на новом месте. Традициями могло определяться многое другое — язык, духовная культура, многие второстепенные элементы материальной культуры, не связанные непосредственно с производством (праздничная одежда, украшения и др.), но не тип хозяйства, неосновная, производственная часть материальной культуры и не хозяйственно-бытовой уклад (259).

Иное дело, что, как уже замечено выше, переселения длились долго, переселенцы при этом могли приобретать внешний облик кочевников. Затем на новых местах требовалось немалое время для их освоения и для выработки оптимального хозяйственно-бытового уклада, который приходилось искать ощупью, учась на собственных ошибках. В частности, в течение какого-то времени могли происходить беспорядочные переселения с места на место в пределах занятой территории. Очевидно в такие периоды адаптации к незнакомой природной среде переселенцы могли быть похожи и на бродячие народы. Именно такие периоды адаптации, в эпоху систематических и многократных «переселений народов» вполне закономерные и неизбежные, принципиально отличные не только от кочевничества, но и вообще от неоседлости, С. А. Плетнева и принимает за кочевничество — по ее терминологии, «таборное кочевание». Впрочем, она сама в ходе изложения постоянно заменяет термины «кочевничество» и «таборное кочевание» термином «нашествие» и даже говорит о «состоянии перманентного нашествия» (179, с. 32), тем самым лишь подтверждая, что речь идет не о какой-либо форме хозяйственно-бытового уклада, а вообще об отсутствии установившегося уклада. В другом месте она признает, что в пустынях и полупустынях кочевничество («таборное кочевание») могло иметь и стабильный характер, без «нашествий» на кого бы то ни было (там же, с. 31). Она считает это исключением из правила, а, по нашему мнению,только это и является правилом, только это и можно считать истинным кочевничеством (как в пустыне и полупустыне, так аналогичным образом и в тундре).

Кстати, если говорить о причинах заблуждения в славистской историографии юго-восточных соседей средневековой Руси, то надо отметить еще одно обстоятельство, способствовавшее по­явлению версий о кочевниках и бродячих народах в Восточной Европе. Кроме переселенцев, имевших в период адаптации внешний облик кочевников и бродячих, здесь в XV в. оформилась еще одна весьма специфическая группа населения — крымские татары. Это была небольшая группа, крайне сложная по этническому происхождению, состоявшая далеко не только из кыпчаков (а вероятнее всего, даже большей частью не из них), но усвоившая язык кыпчакской группы. Эта группа в течение трех столетий, до ликвидации Крымского ханства в конце XVIII в., сохраняла ярко выраженный паразитический, хищнический характер, имея слабое, далеко недостаточное для собственных нужд хозяйство и существуя главным образом за счет грабежа и работорговли. Возможность такого существования обеспечивалась тем, что Крымское ханство было вассалом Турции и, что особенно важно, «работало» на богатейших черноморских и ближневосточных куп­цов-работорговцев. Систематическим угоном в рабство десятков и сотен тысяч людей крымцы снискали себе очень прочную ненависть всех соседей, в том числе украинцев (страдавших больше всех), русских и народов Северного Кавказа. Крымские ханы заставляли заниматься тем же хищничеством и подчиненные им группы северопричерноморских ногайцев, ближайшие к Крыму.

Крымцы были большей частью вполне оседлы, отчасти были полукочевниками, но отнюдь не кочевниками. В материковой части Восточной Европы они не кочевали, а только воевали и грабили. Но на южных границах Руси их войска появлялись, имея внешний облик кочевников, нерегулярно, то тут, то там, давая повод считать их бродячими. На Руси долго не понимали принципиальной разницы между крымцами и прочими татарами и ногайцами. Этому способствовали и мусульманская религия, к тому времени распространившаяся у всех татар и ногайцев, и то, что крым­кие ханы изображали себя наследниками Золотой Орды (хотя сами больше всех способствовали ее уничтожению).

Вот эта-то группа, очень сильно испортившая репутацию всех тюркоязычных и особенно неоседлых народов в глазах русских и украинцев немало способствовала тому, что все неоседлые тюркоязычные соседи восточных славян стали считаться кочевниками, а все кочевники — бродягами, грабителями, работорговцами и вообще вредным элементом. А эти обывательские представления повлияли и на научную историографию. В частности, они стали ретроспективно распространяться и на такие группы населения, которые существовали задолго до появления Крымского ханства. Мы не хотим сказать, что золотоордынские и прочие татары (по русской терминологии) вовсе не грабили, не угоняли людей в плен и не занимались работорговлей. В средние века этим не брезговал вообще никто. Но ни у одного восточноевропейского народа эти явления по своим масштабам не шли ни в какое сравнение с тем, что творили крымцы.

Скотоводческое полукочевничество в условиях Восточной Европы приобретало определенные особенности не только из-за упо­мянутой большой толщины снегового покрова, но и под влиянием еще некоторых физико-географических факторов. В лесостепной и степной зонах Евразии у всех неоседлых скотоводов сезонные переселения вызывались не только необходимостью охраны и восстановления природных ресурсов, в данном случае пастбищ (пере­лог в расширенном смысле), но в большинстве случаев также и стремлением использовать разницу в климате между северным и южным концами кочевой территории. Стада перегонялись летом на север, где трава не так сильно пересыхала от жары и было больше воды, а зимой на юг, где снега было меньше и морозы не так сильны. Поскольку разница в климате на открытой равнине становится практически заметной на расстояниях не менее чем в 100—200 км, территории общин или их объединений, а с ними и территории образованных на их основе феодальных улусов получали форму длинных меридиональных полос до нескольких сот километров (в Азии известны и более чем тысячекилометровые полосы). В северных концах этих полос находились летние пастбища, в южных — зимние, а при последних помещались сенокосы, поля и селения. Таким образом, кочевание имело характер сезонного возвратно-поступательного движения в меридиональном на­правлении. (Иной характер имело скотоводческое кочевание в предгорных и горных районах, где использовалась вертикальная зональность, но в исследуемом регионе этого не было).

В степной и лесостепной зонах препятствием для движения стад были главным образом крупные реки (их умели преодолевать при необходимости, но избегали это делать из-за больших потерь скота). Чисто меридиональное кочевание было возможным только при благоприятной для этого конфигурации речной сети, и отклонения от меридионального кочевания вызывались особенностями этой сети. Если речная сеть вовсе не допускала меридионального кочевания, приходилось отказываться от использования климатических различий, но применялись в зависимости от топографии иные формы кочевания с круговым или более сложным движением (из чего видно, что и при невозможности использовать климатические различия все же сохранялась главная причина неоседлости — необходимость охраны и восстановления природных ресурсов) . Впрочем, в пределах восточноевропейской степи и лесостепи речная сеть в большей части районов как раз допускала меридиональное кочевание, а местами даже прямо диктовала его и исключала иные формы.

Меридиональное кочевание обычно постепенно прекращалось по мере роста плотности населения. Вследствие деления разросшихся общин длинные полосы становились слишком узкими, их начинали делить на более короткие. На укороченных полосах климатические различия между севером и югом чувствовались слабее и в конце концов вовсе исчезали, кочевание становилось чаще всего круговым. Но на этом этапе плотность населения обычно уже становилась слишком велика для преимущественно скотоводческого (пастбищного) хозяйства, начиналось быстрое развитие земледелия и «оседание» (о меридиональном кочевании и его эволюции у различных групп неоседлых скотоводов см.: 31, с, 337— 338, 352; 32, с. 62—66; 70, с.  13—26;  116, ч. 3, с.  15—23;  119, с. 266—281; 122, с. 13—18; 129, ч. 3, с. 23—26; 130 с 261—262-,48, ч. 80, с. 295-299; 149, с. 246-247; 176, с. 187; 181 с 47-59: 210 с. 4-8; 211, с. 6; 241, с. 196-199).  

Еще одним географическим фактором, ограничивавшим форму кочевания, было характерное для лесостепной и степной зон Восточной Европы расположение лесов. Хотя сейчас там лесов почти не осталось, но вплоть до XVIII в. в обеих зонах существо­вали специфические лесные полосы вдоль рек. Эти полосы окайм­ляли степные междуречья и отделяли их друг от друга. В степной зоне ширина приречных лесных полос была обычно невелика, на юге нередко ограничивалась лишь пойменными и ближайшими к ним террасами и оврагами, но к северу их ширина возрастала, в лесостепной зоне к ним добавлялись островки леса на междуречьях, у северного края зоны лесистые территории уже сливались между собой в значительные массивы, переходившие в лесную зону (21, с. 387—389; 22, с. 53-56; 152, с. 20, 26-27; 157, с. 254, 258-261; 229, с. 75—91, 113—114, 146—163, карта в прил.; об истреблении лесов см.: 100, с. 165; 151, с. 138—152- 207 т 2 с, 51-67; 246, с.  16—25).

Таким образом, степные пастбища полукочевников и маршруты кочевания по ним могли располагаться не вообще на междуречьях, но точнее только в центральных частях этих междуречий, вдоль водоразделов. При таких условиях границами между кочевыми территориями отдельных групп населения (а значит, и между феодальными улусами) должны были быть как общее правило значительные реки, так что каждая такая территория представляла собой участок между реками со степной полосой посредине и лесом по краям.

Могли ли  полукочевники данного типа как-то использовать приречные леса,  а на северной окраине зоны и более крупные лесные массивы,  примыкавшие к их пастбищам? У славистов-медиевистов бытует мнение, что вообще полукочевники (по их терминологии «кочевники») боялись леса. Именно поэтому те слависты, которые отрицают «запустение», полагают, что славяне прятались от половцев и «татаро-монголов» в лесах. В действительности, леса лесостепной и степной зон — отнюдь не непроходимая тайга. Это были большей частью светлые лиственные леса с высокой, густой травой, проходимые и для стад, и для конных войск, или сосновые боры на сухих песчаных местах. Препятствием для войск могли быть только заболоченные леса в поймах и крупные лесные массивы на севере лесостепи, да и то обычно лишь при устройстве  в  них «засек» (завалов из специально срубленных деревьев) и более сложных оборонительных сооружений. Судя по многочисленным сведениям о башкирах, западносибирских татарах, северных казахах и других лесостепных полукочевниках, они не только не боялись лесов, но считали их наряду со степными пастбищами своей собственностью, занимались там охотой и бортничеством, заготовляли строительный лес, материал для деревянных орудий и утвари, топливо и т. д.

Какое-либо население, отличное от полукочевников, могло селиться в их лесах не иначе, как с ведома и согласия владельцев и на началах какого-то обоюдовыгодного сосуществования с ними Но и речи быть не могло о том, чтобы кто-то прятался в этих лесах и вступал в конфронтацию с владельцами.

Предвидим возражение: крепости-городки донских казаков строились именно в приречных лесных полосах и обеспечивали казакам возможность не только конфронтации с соседями-ногайцами, но и обороны от набегов крымцев. Верно, но это оказалось возможным во второй половине XVI в. и позже, когда численность казаков стала быстро расти, а к ним начало поступать из Москвы огнестрельное оружие, особенно легкое ручное, и боеприпасы к нему. Последнее обеспечило казакам резкий военно-технический перевес над всеми теми врагами, с которыми им приходилось иметь дело. В XIV—XV и даже в начале XVI в. еще ничего этого не могло быть.

Как видим, в интересующем нас регионе весь хозяйственно-бы­товой уклад золотоордынских татар, вся система их расселения и даже все их деление на отдельные группы настолько жестко определялись физико-географической средой и демографической ситуацией, что для влияния иных факторов оставалось очень мало места. По современной физико-географической карте местности, на которой надо только восстановить исчезнувшие леса с учетом упомянутых закономерностей их размещения, вся сложная система хозяйства, расселения, быта и в значительной степени политического подразделения восстанавливается в общих чертах без затруднений, а в отдельных районах — даже с большой детальностью и точностью, причем нередко местная топография допускает вообще лишь одно возможное решение задачи. Остается лишь привязывать к этой системе названия этнических групп, имена, даты событий и т. д. Это как раз тот случай, когда география очень определенно подсказывает историку то, чего не договаривают исторические источники.

Регулярность кочевания была, очевидно, полнейшая. Никаких бродячих народов тут невозможно себе представить. Эту регуляр­ность, строго обусловленную ландшафтом и хозяйством, могли нарушать только войны, изредка приводившие к необратимым переселениям отдельных групп населения в полном составе, еще реже — к уничтожению таких групп, но обычно лишь более или менее тормозившие рост населения и его хозяйственное развитие. Слависты-медиевисты часто преувеличивают значение таких чрезвычайных происшествий, нарушавших регулярность кочевания полукочевников. Тут уместно отметить одну из причин подобных преувеличений — неправильное понимание термина «орда».

Под этим термином слависты обычно понимают все население на определенной территории, будь то этническая группа, государственное образование, владение феодала или объединение территориальных общин. Действительно, в таком неопределенном значении термин нередко фигурирует в русских средневековых письменных источниках, на которых главным образом и основываются взгляды славистов. На самом деле в Золотоордынском государстве собственно «ордой» назывались ставка и постоянное войско хана. По аналогии с ними так могли именоваться ставки и войска феодалов меньшего ранга. Лишь в XV в. и особенно после падения Золотой Орды термин начал местами употребляться в иных значениях (242, с. 63—64, 107, 118—122).

Ханы и другие полукочевничьи феодалы со своими ордами перемещались действительно беспорядочно, руководствуясь не столько хозяйственными, сколько военными и политическими соображениями. Это хорошо видно, например, по ханским ярлыкам, а затем по дипломатической переписке полукочевничьих правителей с московскими царями, где часто каждый год указывается новое местоположение ставки — орды. Но это совсем не значит, что так же действовало подчиненное таким правителям трудящееся население, которое их кормило и без которого они шагу не могли бы ступить. Эти «улусные люди», лишь изредка упоминаемые в источниках, но гораздо более многочисленные, чем войска, как раз и занима­лись описанным выше регулярным, сугубо хозяйственным кочеванием, из года в год и из века в век по одним и тем же территориям и маршрутам. Хотя русские летописцы и восточные хронисты не баловали улусных людей своим вниманием, но мы уже несколько раз косвенно чувствовали их присутствие: то воинство «Ахматовых детей» двадцать лет кормилось за чей-то счет на якобы пустой территории, то этим же занимались неорганизованные разбойники — казаки, мещерские или азовские, то на этот же промысел отправлялись «самодурыо» рязанские любители «молодечества». Ханы,  мурзы  и  прочие неоседлые феодалы с ордами были по существу аналогичны восточнославянским князьям с дружинами. А улусные люди соответствовали крестьянам, тоже остававшимся на своих местах при всех беспорядочных перемещениях князей и дружин. Принципиальная разница была лишь в том, что у обеих   групп   трудящегося   феодально-зависимого   населения земледелие и скотоводство находились в разных количественных соотношениях в зависимости от физико-географических и демографических условий. Любые вояжи ханов с ордами, даже самые головокружительные, вроде знаменитого похода хана Улук-Мухаммеда в 1430-х гг. из Крыма через Белев и Нижний Новгород в Казань, свидетельствуют о нерегулярности кочевания ничуть не больше, чем подобные же вояжи восточнославянских князей с дружинами в ходе бесконечных усобиц — мы уже упоминали перемещения Глеба Юрьевича, в связи с которыми Червленый Яр был приписан в летописи к Рязанскому княжеству.

Теперь видно, как далеки от истины авторы, утверждающие, например, что в юго-восточной Руси в золотоордынскую эпоху «татарские кочевья были малочисленны и появлялись эпизоди­чески...» (159, с. 106) или что в «запустевших» степях Нижнего и Среднего Подоиья лишь «порой» «появлялись крымские татары» и «кочевали ногайцы» или «бродили татарские отряды», которые только тем и занимались, что «охотились за русскими людьми (86, с.  100,  103; 87, с. 9—10). Лишь при незнакомстве с номадистской литературой можно не понимать, что кочевать (а не бродить)  нельзя ни «эпизодически», ни «порой» и что «бродили» со специальной  целью охоты  за   русскими  людьми  крымцы, а вообще татары.

Видна и несостоятельность упомянутой выше концепции В. В. Каргалова о русско-татарском антагонизме как проявлении более общего антагонизма между кочевым скотоводством и оседлым земледелием. В. В. Каргалов пытается опереться на традиционное мнение о враждебных отношениях между обитателями оазисов и кочевниками пустынь и полупустынь. Но восточноевропейская степь и лесостепь — не пустыня с оазисами. Кыпчаки (под всеми названиями, полученными от соседей) в данном регионе — отнюдь не настоящие кочевники, а полукочевники. А во­сточнославянские земледельцы на юго-восточных окраинах средневековой Руси с их характерным земледельческим полукочевничеством на основе переложных систем земледелия — это не стопроцентно оседлые земледельцы оазисов, привязанные к своим поливным полям и оросительным каналам.

Впрочем, в представлениях славистов все же наблюдаются некоторые сдвиги. Так, в связи с недавним юбилеем Куликовской битвы прозвучали на достаточно высоком уровне слова о том, что в Золотой Орде преобладали кыпчаки, а не монголы (174, с. 264) и что у золотоордынских татар имелись не только ханы с «ордами», но и «трудовые массы» (214, с. 6—7).

Географические и хозяйственные основы сосуществования русских и татар в Червленом Яру

Хоперско-донское междуречье до истребления лесов и распашки степей представляло собой классический пример степного (на юге) и лесостепного (на севере) ландшафтов с чередова­нием приречных лесных полос и степных междуречий (кроме упомянутых выше общих обзоров по обеим зонам всей Восточной Европы, отметим работы специально по данной местности: 11 с. 40—42; 91, с. 105, 107—109; 99, с. 46—70; 153, с. 34-41). Большая часть хоперско-донского междуречья (см. карту) была занята двумя примерно меридиональными степными полосами по обе стороны р. Битюг: с запада... междуречьем Битюга и речки Икорец, с востока — междуречьем Битюга и речки Осеред. К двум полосам примыкали менее значительные: с запада — междуречье Икорца и Воронежа, с юго-востока — междуречья Осереда и Подгорной, Подгорной и Песковатки, Песковатки и Хопра. Эти степные полосы были окаймлены и отделены одна от другой приречными лесами. Например, еще в конце XVIII в. читаем: «...по реке Битюгу лес, именующийся Битюцким, не менее простирается  как на   120 верст в длину и от 8-ми до 12-ти и 15-ти местами в ширину» (167, с. 12). На северо-востоке, близ верховьев Битюга, Савалы и других рек лесные полосы сливались в крупный лесной массив, который даже в конце XVII в. еще специально охранялся как заслон от набегов ногайцев и калмыков на районы Тамбова и Шацка (168, с. 29—30).

Полукочевники-скотоводы могли здесь кочевать только по перечисленным, примерно меридиональным степным полосам, имея летние пастбища на севере и северо-востоке близ упомянутого лес­ного массива, а зимние — в южных концах полос близ Дона, где должны были находиться сенокосы, поля и зимние постоянные селения. Действительно, именно на этих степных полосах находились половецкие курганы с «бабами» и именно в южном конце центральной и самой крупной полосы, недалеко от Дона найдены и золотоордынские мавзолеи близ Мечетки, и буддийская скульптура в Гвазде. Едва ли не в районе Мечетка—Гвазда находился торговый, административный и культурный центр всей татарской части Червленого Яра. Вряд ли можно сомневаться, что золотоордынские татары, оставившие после себя мавзолеи, были прямыми потомками половцев, оставивших курганы, т. е. это была одна и та же группа кыпчаков, обосновавшаяся на хоперско-донском междуречье, вероятно, в XI в., а в XIII в. оказавшаяся в составе Золотоордынского государства. Вероятно, и до появления этих кыпчаков кто-то кочевал по степным полосам хоперско-донского междуречья, но точных сведений об этом пока нет.

Столь же четко все пункты под названием Червленый Яр, связанные, очевидно, со славянским населением, локализуются не просто по краям междуречья, что мы уже отметили выше, но именно в лесных полосах. Один из этих Червленых Яров, а именно тот, который отмечен в «Хождении Пименовом», оказывается менее чем в 20 км от района Мечетка—Гвазда, вероятного центра татарской части всего червленоярского объединения, и этим лиш­ний раз подтверждается тесная связь обоих этнических компонен­тов Червленого Яра.

В той же местности близ устья Битюга у левого берега Дона археологами найдены и остатки каких-то поселений половецкого времени, но с керамикой славянского типа (177, с. 30—32). Не значит ли это, что тут еще до первого достоверного упоминания о Червленом Яре уже жили в лесной полосе между Доном и центром половецких кочевий какие-то славяне, может быть, предки червленоярцев?

К юго-востоку от хоперско-донского междуречья, за прихоперской лесной полосой лежала подобная же степная середина междуречья Хопра и Медведицы. Там в конце XV в., как мы уже знаем, кочевали татары Агры-хана. Судя по всему, это была такая же, как и на Битюге, группа золотоордынских татар, бывших половцев, отличавшаяся от битюгских татар в основном лишь тем, что битюгские входили в состав объединения общин без феодалов, а у этих был феодал-чингизид. Не знаем принадлежало ли этой группе татар только хоперско-медведицкое междуречье или и соседние земли, но во всяком случае с Червленым Яром она граничила по Хопру.

И вот теперь вернемся к изложению И. Попко, где описаны события, как мы считаем, не начала XVI, а конца XV в. Теперь уже вполне понятно, какие «добрые услуги» оказывали своим соседям агры-хановым татарам, червленоярцы на Хопре, когда «в волжско-донской степи случались бескормицы». Очевидно, червленоярцы. русские, жившие в прихоперской лесной полосе, заготовляли на зиму сено не только для своего скота, но и для скота соседей-татар. Вряд ли эти татары сами вовсе не занимались сенокошением, червленоярцы заготовляли, надо полагать, лишь аварийный запас для особо тяжелых «бескормиц», но поскольку тяжелые бескормицы из-за снежных заносов в местном климате должны были случаться не реже, чем раз в зиму, а то и чаще, ясно, что создание этого запаса было и для татар абсолютно необходимым и для русских совершенно обязательным делом, входившим в перечень постоянных ежегодно выполняемых работ, а не каким-то эпизодическим мероприятием. Конечно, за это татары обеспечивали червленоярцам военное прикрытие с юго-востока, с самой опасной стороны.

Нетрудно догадаться, что тут имелись все основания и для обоюдовыгодного обмена, например, скотоводческой продукции татар на хлеб и ремесленные изделия червленоярцев (скажем, на тележные колеса, в которых полукочевники крайне нуждались, на гончарные, кузнечные изделия и т. п.). Обитатели приречных лесных полос могли строить лодки и предоставлять их при надобности татарам, содержать и обслуживать перевозы, как это делали какие-то русские в излучине Дона еще в середине XIII в., по известному описанию Г. Рубрука (198, с. 108—110). Кстати, у более южных групп донских казаков в начале XIX в. еще были записаны прямые воспоминания об аналогичных добрососедских отношениях с татарами на основе какой-то обоюдовыгодной торговли, существовавших, насколько можно понять, в первые годы организации донского казачества (109, с. 5). Впрочем, если бы даже отношения русских червленоярцев с агры-хановыми тата­рами ограничивались только заготовкой сена и в обмен на нее военной поддержкой, то и этого было бы уже достаточно для существования прочного, постоянного хозяйственного и военного симбиоза — основы мирного сосуществования.

Если таковы были взаимоотношения между червленоярцами и агры-хановыми татарами, не входившими непосредственно в со­став червлеиоярского объединения общин, то объясняется и основа самого этого объединения. Битюгские татары нуждались в дополнительном сене для подкормки их скота еще больше, чем татары хопереко-медведицкого междуречья, так как кочевали значительно севернее, где снеговой покров чаще превышал допустимую для тебеневки норму. Поэтому хозяйственный симбиоз с обитателями лесных полос здесь мог и должен был установиться еще раньше,   чем   на   хоперско-медведицком   междуречье.   Видимо, не позже чем в XIII в. на основе этого хозяйственного симбиоза здесь уже существовал симбиоз военный и политический с образованием единого полуавтономного (в рамках Золотоордынского государства) союза татарских и славянских общин. Это сосуществование могло оформиться и ранее — климат был тот же, и половцы нуждались в запасах сена не меньше, чем их потомки татары.

Теперь понятно и политическое положение червленоярского русско-татарского общинного объединения в Золотоордынском феодальном государстве. Если червленоярские (битюгские) татары не могли обойтись без русских, живших в лесных полосах, то сарайские ханы в свою очередь не могли обойтись без этих татар, служивших в их войсках. Поэтому ханы вынуждены были мириться с существованием вблизи центра своего государства полуавтономной группы, хотя им, надо полагать, не импонировали многие особенности такого своеобразного общества, особенно его общинный строй без феодалов. Видимо, ханы были вынуждены терпеть присутствие червленоярцев примерно так же, как впоследствии московские цари терпели присутствие донских казаков со всеми их аналогичными особенностями.

Мы пока не имеем достаточных данных для подобной же реконструкции взаимоотношений татар и русских с мордовским населением северо-восточного угла червленоярской территории. Мордва в упомянутом лесном массиве в XIV—XV вв. имела, вероятнее всего, еще преимущественно охотничье-рыболовное хозяйство с большим или меньшим развитием скотоводства и земледелия. Поскольку, близ этого массива находились не зимние, а летние пастбища татар и заготовлять там сено для татарского скота не требовалось, мордва могла предложить татарам в обмен на их скотоводческую продукцию, скорее всего, пушнину и мед. Так или иначе, какие-то хозяйственно-экономические основы сосуществования имелись, видимо, и в этом районе, судя по тому что позже, в XVI—XVII вв. мордовский элемент составлял там заметную часть населения, находясь во вполне добрососедских отношениях с русскими крестьянами.

Можно думать, что в XV в., как и в предыдущем столетии, червленоярцы в целом и каждая из их этнических и религиозных групп в отдельности представляли собой в культурном отно­шении нечто весьма своеобразное. Но этот круг вопросов нам удобнее разобрать несколько ниже, когда мы сможем обобщить весь материал, включая и данные XVI—XVIII вв., которые нам еще предстоит рассмотреть, и еще более поздние этнографические сведения.

[Далее]

 

 

 

Хостинг от uCoz